--

Говорит и показывает Останкино

Геннадий Вдовин — директор музея, который не жалуется на обстоятельства

Директор музея-усадьбы «Останкино» Геннадий Вдовин — доктор искусствоведения, автор нескольких книг, посвященных русскому изобразительному искусству XVIII века и один из самых молодых директоров российских музеев. При нем «Останкино» не только не зачахло, несмотря на мизерное финансирование, но стало неотъемлемой частью российской культурной жизни. Вдовин родился на окраине Москвы в рабочей семье, после окончания МГУ пришел в «Останкино», где и работает всю жизнь. Он руководит музеем с 1990 года.

Юлия Попова / фото Сергей Каптилкин поделиться:
21 августа 2007, №12 (12)
размер текста: aaa

Музей-усадьба «Останкино» уникален во многих отношениях. Во-первых, таких московских усадеб эпохи классицизма, сохранивших свое первоначальное убранство, почти не осталось. Во-вторых, дворец целиком деревянный, но штукатурка и декоративное решение создают впечатление каменного здания. Но главное — в нем сохранился единственный в России и один из немногих в Европе дворцовый театр с его старинной машинерией и декорациями, и в нем сегодня ставят музыкальные спектакли из тех, что ставились или могли быть поставлены здесь во времена построившего его графа Н. П. Шереметева. Кроме того, вопреки широко распространенной в современном музейном мире моде в «Останкино» не проводят громких пиар-акций и не заводят отдела актуального искусства. И этим оно тоже уникально.

Директор музея сегодня — это мрачный человек, который ходит с протянутой рукой и обо всем говорит в условном наклонении: «были бы деньги, мы бы провели…», «мы бы отреставрировали…». А ты про новые проекты… Как ты в тридцать с небольшим стал директором такого крупного музея?

У меня просто вариантов не было — я должен был идти в музей. В середине 80-х, когда мы заканчивали университет, свободного диплома не давали, надо было обязательно принести бумажку о распределении. А у меня в отличие от моих однокурсниц — генеральских дочек и министерских внучек — такой бумажки не было. Я обегал пол-Москвы и Московской области в поисках распределения. В Архангельском мне сказали, что им бородатые и шибко умные не нужны. А в музее «Останкино», в экскурсионном отделе, оказалась незанятая ставка. Так я сюда и попал. Дальше все было понятно: будешь хорошо себя вести — годам к тридцати пяти станешь завотделом, тебе дадут издать первую книжку и защитить диссертацию. А если будешь уж совсем хорошо себя вести, то годам к сорока-пятидесяти тебе дадут защитить докторскую, издать вторую книжку, съездить в Болгарию или даже Югославию, и будешь замом по науке. Но я карьеры делать не предполагал. Хотелось только писать, публиковаться, может быть, стать завотделом — все-таки 180 рублей.

Так почему же ты передумал?

Наступил 89-й год, из музея ушла директор. Дальше полгода анархии, а потом выходит закон о государственном предприятии и о выборах директора. Вот меня и выбрали. А у меня самого в тот момент выбор опять был невелик: либо уходить, потому что все разваливалось (а я тогда уже был замом по науке), либо становиться директором. Но уйти — это значит, уйдут и все, кого ты привел, кому ты что-то пообещал… Вот, собственно, так все и произошло. И пошло-поехало.

И как ты боролся с анархией?

Для начала мы ввели неприсутственные дни. Чтобы научный сотрудник больше не ходил и не выпрашивал себе «биб­лиотечный» или «архивный» день. И не унижался, отчитываясь — где был, что читал, что писал. Была идея дать всем свободу, объявить несколько общемузейных присутственных дней, когда все на работе. Занимайтесь своими делами, но в нужный срок вы приносите то, что я просил сделать. И самое главное: если возникает нештатная ситуация, то по звонку все собираются в музее. В результате люди стали гораздо больше писать, быстрее обрабатывать свои коллекции.

Очень странно. По идее, они должны были броситься во все тяжкие и зарабатывать деньги на стороне. Ведь именно в тот момент их зарплаты превратились в ничто.

Конечно. Но тут же подорожали и декорации на «Мосфильме», и многие желающие снять кино или рекламные ролики в «старинных» интерьерах стали приходить сюда. И мы брали с них хорошие деньги. Это помогало выплачивать всем сотрудникам матпомощь в размере одного оклада, не считая премии. Ведь на таких съемках дежурят все — смотрители, реставраторы, электрики, научные сотрудники. Я считал, что это просто то, что недоплачивает им государство. Я помню 94-й год — Михаил Швыдкой, тогда еще замминистра, говорил:«Обогащайтесь!» Государство, мол, вас бросило, мы вам помочь ничем не можем, так что учитесь зарабатывать. Вот мы и стали учиться. Кроме того, свободный график позволял преподавать, зарабатывать деньги где-то еще.

Но это неизбежно должно было не лучшим образом сказываться на их музейной работе.



Нет. Более того, все эти «левые» занятия так или иначе работали на музей. Потому что приглашали наших сотрудников, скажем, куда-то консультантами не просто так, а за степень, за то, что они — сотрудники «Останкино». На этих, казалось бы, «левых» работах, которые в конечном итоге пропагандировали музей, было сделано несколько книг и выставок.

Значит, сотрудники что-то зарабатывали. А ты-то сам как в этот момент существовал?

Да неважно, прямо скажем. Я-то как раз скорее от своего директорства только потерял. Потому что, будучи замом по науке, я больше преподавал, больше писал, а тут стал зарабатывать гораздо меньше. Ну, ничего, как-то провертелись.

То есть худшие времена в прошлом? И когда же в музее начались перемены в лучшую сторону?

Практически сразу. Потому что мы публикациями, письмами «во власть» предложили два сценария существования «Останкино». Первый — снимаем весь декор, вместо старой коробки строим бетонную, и на нее снова навешиваем декор. Тогда «Останкино» можно пользоваться ежедневно, и никакой головной боли по поводу влажностного режима и прочих глупостей. Как теперь принято. Вся сегодняшняя так называемая реставрация главным образом предлагает пудрить раковых больных. Но я этим заниматься не хочу. Хотя и знаю, что, если припудрю и он у меня будет лежать в гробу такой клевый, я получу медальку, а потом придут пионеры, мэры и «зеленые» и будут под барабанный бой на это гнилье позолоченное любоваться. И через три года, когда все это рухнет, спросят: «Где Вдовин?» А я где-то там, где меня не достать. Но дело в том, что я не хочу никуда бежать. Я буду делать все по-честному. И мы выбрали второй сценарий. Мы впервые в мировой практике лечим деревянный памятник. Это тяжело, долго, дорого и не эффектно, потому что показать проинъектированную лагу ни журналистам, ни власти невозможно.

Реставрация парка — занятие еще менее эффектное. Всюду канавы, газоны закрыты, никакой красоты...

 Да уж. Мы в 93-м году и начали реставрацию с парка, потому что в дворцово-парковом ансамбле парк собирает 90% влаги, разводит воду, уводит ее от деревянных конструкций. «Зеленые» бушевали! Потому что мы вырубали столетние липы.

А зачем вы вырубали столетние липы?

Потому что липы надо вырубать раз в пятьдесят лет. Липы сажают не только для красоты, а еще и потому, что они до пятидесяти лет работают как прекрасный насос, забирая 75% лишней влаги. А после пятидесяти пяти — шестидесяти лет липа превращается в дерево твоих личных воспоминаний, если под ней ты в юности целовался. И если все эти сантименты хранить, мы получим кучу больных лип и многократное увеличение влажности в деревянных конструкциях дворца.



Но два этих года я вспоминаю с ужасом: «зеленые» ели меня поедом, и я отчитывался за каждую липу с выкладками археологов и палеоботаников в руках. Это был полный кошмар. Я понимал, что кто-то из них, может быть, и сумасшедший. Но и он по Конституции имеет право понимать, что происходит с деревьями в музее. Поэтому приходилось каждому «на пальцах» все это объяснять. «Ты же стрижешь ногти и бреешься, — говорил я, — вот точно так же и с липовыми парками. Их раз в пятьдесят лет надо вырубать. Вот видишь дуб? Это — другое, ему сто пятьдесят лет, и мы его лечим. Вот тебе, дорогой, смета на его витамины. Вот — на пломбирование его дупла и так далее». Можно было сойти с ума. Но когда через два года количество воды, идущей под дворец, сократилось на 25%, я понял, что мы на правильном пути.

Тогда ты препирался не только с «зелеными», но и с церковью.

Да, это был памятник нашим иллюзиям. Усадебный храм Живоначальной Tроицы в Останкине принадлежал музею. Но мне тогда казалось, хотя я полный агностик, что, раз это храм божий, хоть и памятник архитектуры, — нужно, чтобы тут шли богослужения. И когда мы храм на 90% отреставрировали, я дал это понять в одном из интервью начала 90-х. На свою голову. Пришли к нам из подворья Оптиной пустыни… В общем, дальше была сказка про зайца и лисицу, про избушку лубяную и ледяную. Началось с договора, что по двунадесятым праздникам в центральном приделе без возжжения свечей будут проходить службы. Кончилось тем, что храм у нас отобрали целиком с гектаром территории и реставрационными мастерскими в придачу. Мы последовательно проиграли все арбитражные суды и подчинились судебной власти. Случилось то, что сегодня то и дело случается по всей России. Но мы были пионерами, они на нас тренировались.

У тебя отпуск бывает?

Отвечаю дежурной шуткой: за какой год? Нет, конечно, настоящего отпуска не бывает: больше двух недель позволить себе не можешь. Но это нормально. Кому нужен этот отпуск? Ну, за три дня я высплюсь. А потом — неинтересно.

А как семья к этому относится?

У меня совершенно сумасшедшая жена со своей сумасшедшей работой. Она сейчас занимается всякими стратегиями развития регионов. Влюблена в Зауралье, Забайкалье. Она вся там. И когда мы встречаемся, я все время слушаю про Байкал, про Улан-Удэ, про Бурятию, про Монголию. И это очень интересно. И вообще я должен сказать, что пора уже менять лозунги. Сначала был «Мир — труд — май», потом ему на смену пришел «Секс — пиво — рок-н-ролл». А теперь надо ввести лозунг «Работа — суп — дом». Работа, конечно, страшно важна, но дома все должно быть супер. А если дома есть суп — значит, все в порядке, все вместе.

Интересно, откуда у тебя дома суп, если один все время в «Останкино», а другая — в Забайкалье?



Но мы же встречаемся все-таки. И тот, кто в данный момент свободен, — тот и варит суп. Я готовлю солянку по особому цыганскому рецепту. Я же цыган, и готовить это блюдо — клановое мужское занятие. Обычно я его готовлю в начале ноября, когда летние итоги подведены, а зима еще не началась.

Ты гордишься своим цыганством?

Цыганское общество организовано кастово, но четыре высшие касты уничтожены. Сегодня цыгане в России — это представители низших каст, к тому же двух разных племен, которые говорят на двух разных языках. Плюс отсутствие письменности. И получается, что, кроме нескольких песен, и предъявить-то нечего. Так что про гордость не знаю, но свою принадлежность к цыганскому племени ощущаю.

Благодаря родителям? Они поддерживали это чувство этнической принадлежности?

У нас в семье оно не то чтобы поддерживалось, но присутствовало постоянно. А главное ощущение цыганства у меня, конечно, от деда. Чтобы было понятно: наши бросили кочевать еще в конце XIX века и жили оседлой цыганской семьей. Разбавление крови началось с моего деда, Сергея Никифоровича Вдовина, который не придумал ничего умнее, чем жениться на польке. Он отучился в университете, пошел на испанскую войну, сидел, в начале Отечественной вышел — попал в штрафную армию Рокоссовского, остался в живых, один из немногих в своей дивизии. Всем выжившим дали по ордену Красного знамени и отправили в регулярные войска. В 43-м он понадобился как человек, худо-бедно знающий славянские языки — для взаимодействия с партизанами на Балканах. Когда я уезжал служить в Афганистан, дед говорил: «Возвращаются те, кого ждут». А когда он умирал, этот человек, прошедший все эти войны и лагеря, говорил об одном — о том, что тогда, в Испании, мы все просрали. Выиграли бы тогда — и не было бы Сталина в его развитии, не было бы Великой Отечественной. Он говорил об этом как о собственном грехе. И это — абсолютно цыганское. Я это очень чувствовал.

А семья отца?    

В семье отца цыганство никак не демонстрировалось и даже по причине советской власти скрывалось. Я — мальчик с московской окраины из рабоче-крестьянской семьи. Отец у меня токарь шестого разряда, мама — технолог. Думаю, что родители мои подарили мне такое происхождение, чтобы облегчить жизнь, — отец ведь некоторое время побыл «сыном врага народа». Лет до пяти он был для меня царь и бог. Он был красавец, душа компании, вечный тамада. Он мог петь цыганские песни, но цыганство у меня не от него — от деда.

Непонятно все-таки, что такое ощущение цыганства при такой укорененности в современной жизни.



Это как еще одна пара глаз. Я москвич, я русский, много поколений моих предков прожили в Москве. Я знаю эту культуру изнутри. И в то же время я вижу ее и немного снаружи. И это очень занятно. Поэтому, когда мне рассказывают про русскую интеллигенцию, про народ-богоносец, про русскую женщину, я очень веселюсь.

Вернемся к музею. Каким сегодня должен быть директор музея в нашей стране?

В общем, есть две модели. Одну я бы назвал американо-аф­ри­канской. А другую — евразийской. Согласно первой, во главе музея стоит успешный менеджер, а зиц-председателем при нем — известный ученый. Евразийская модель другая: во главе музея все-таки ученый с именем. Какая более правильная, я не знаю. Мое личное убеждение, что директор музея должен быть играющим тренером. И, как всякий сотрудник музея, он должен делать что-то еще. Нет ведь на Западе такой профессии — поэт. Он преподает, колонки в журналы пишет… То же самое и с нашим братом. Да, у тебя есть основное место работы, но тебе никто не мешает делать то, то и то. И главное — перестань вопить про то, что мало денег. На что мало?

Так на музей же!

Я все свои семинары и мастер-классы для музейщиков начинаю с одного и того же — занимаясь музеем, нужно сразу отмести два посыла: «власть — дура» и «нет денег». Можно провести эксперимент: взять любого директора любого музея и сказать ему: «Вот тебе сто тысяч долларов, которых тебе так не хватало. Напиши, что ты хочешь на эти деньги сделать». И тут начинается: крыши, толчки и еще какая-то фигня. То есть все на латание дыр и ничего — на развитие. В то время как любой хороший хозяин понимает, что можно перетерпеть, что тряпочкой завесить, а во что надо вложить, потому что завтра это принесет доход. Самые успешные музеи именно так и работают. Вот вологодский музей под руководством Людмилы Коротаевой — она что-то прикрыла тряпочкой, но что-то вложила в развитие, и под это подтянулись и торгово-промышленная компания, и губернатор, и местное общество. Или Владимир Толстой — директор музея «Ясная Поляна». Ему тоже не хватает то на одно, то на другое, например на пересадку яблоневого сада. Но он вложил деньги в проект, нашел нужных людей, потом нашлись деньги и на сад. Поэтому я не хочу слышать про то, что нет денег. Давайте делать что-нибудь, давайте зад от стула оторвем. Это общемузейная привычка — сидеть узким кружком и плакать на плече друг у друга о том, как все плохо, какая дура власть, какая бездарная публика и как нет денег. Вот так сидят и плачут. И надо сказать, что и ИКОМ (наше отделение Международного совета музеев), и СМР (Союз музеев России) эту позицию поощряют. Я же хочу сказать: дорогие мои, делайте что-нибудь! Конечно, не все получится. Я вот двадцать пять лет в музее, пятнадцать лет — директором, и у меня тоже не все получается.

За эти пятнадцать лет менялись представления о том, как следует управлять музеем?

Менялись иллюзии. Когда-то была иллюзия компьютеризации. Вот, мол, будет у каждого компьютер — будет небо в алмазах. Теперь и компьютеры, и интернет есть, а неба в алмазах нет. Потом была иллюзия всеобщего менеджмента: если вы научитесь правильно писать планы, стратегии, отчеты, заявки на гранты, то будет небо в алмазах. И вот я, как член всяких экспертных советов — фонда Потанина, Сороса, Форда, могу подтвердить: научились. А неба в алмазах-то нет. Теперь сетевые проекты — социально ответственные сервисы, вот уж теперь точно небо будет в алмазах. Только и тут не стоит слишком распаляться. Что хорошего в том, что сегодня на музей пытаются повесить несвойственные ему функции? Все, которые остальные профукали начисто, — библиотеки, архивы, дома культуры. Завтра мне скажут, что я должен придумать программу для успокоения разведенных жен и раскаявшихся алкоголиков. Почему? Музей должен выполнять три самых главных функции — собирать, хранить и популяризировать. Причем, даже если последней не будет, тоже нестрашно. Хотя бы собери. Вот пример: делали тут выставку, и для нее нужна была серая школьная форма. Так найти не могли — нет нигде. Что уж там о древности говорить!

Есть ли у тебя единомышленники среди нынешних директоров музеев?



Есть. Целая группа моих коллег, которых ответственный секретарь ИКОМа России как-то обозвала «младореформаторами». Ну, в конце концов, пусть так, хотя на самом деле я люб­лю и директоров другого поколения. Сейчас некоторая часть музейного сообщества орет про «красный директорат». А я считаю, что перед Алисой Аксеновой, директором Суздальского музея-заповедника, надо снять шляпу и всячески ей помогать, хотя она вовсе и не принадлежит к моему поколению. Я абсолютно уверен, что Гурген Григорян, директор Политехнического музея, делает все, что может, и делает это интересно. Вот это и есть «красный директорат», который пережил многие режимы и продолжает держать памятники. Мне лично он очень симпатичен. Они умеют в хорошем смысле приспособиться ко всем условиям. Мы дружим со многими другими музеями, но все это — частный круг людей, которые поддерживают друг друга, и мы не можем придать этому сообществу форму. Вместо этого нам предлагают дискредитировавший себя ИКОМ и Союз музеев России, который предназначен совершенно для других задач. Он — имперская витрина имперских музеев перед лицом власти. Они достойные, правильные, но не единственные.

Что больше всего мешает сегодня?

Бесконечные чиновные проверки. Мы тут с моим замом по экономике посчитали — за три года мы пережили сорок девять проверок, от экономической полиции до контрольно-ревизионного управления. И число их только растет. Все проверяющие хотят приехать в Останкино, Ясную Поляну, Поленово, провести там чудесные две недели, сидя в директорском кабинете за нашим компьютером, надышаться свежим воздухом, перелопатить все документы, получая за это зарплату, которая в несколько раз больше, чем моя, и что-то найти на сорок три рубля тридцать девять копеек. Зачем это унизилово? Завтра один из моих замов поставит эксперимент — будет стоять у входа в парк и посетителям предлагать, как в шведских музеях, корзинку с провизией. Вот пришел ты в музей с любимой девушкой или ребенком — ни выпить, ни поесть негде. А в корзинке хлеб, сыр, вода, вино или пиво, салфетка, столовый прибор. На выходе ты эту корзинку отдаешь обратно. Уверяю тебя, через день здесь будет санэпидемстанция. И они будут возмущаться, как это я посмел, напишут о распитии спиртных напитков в общественных местах. На то, как на всей окружающей территории пьют пиво и ссут в кусты, они смотреть не будут, а у нас кусок сыра и бутылка вина окажутся преступлением.

Тебе не приходило в голову разом со всем этим покончить, бросить все и заняться своими исследованиями, книгами?

Ну уж нет, не дождетесь, как говорится. Я здесь до последнего патрона.

Фото: Сергей Каптилкин для «РР»

×
Понравилась публикация? Вы можете поблагодарить автора.

Авторизуйтесь для оставления комментариев


OpedID
Авторизация РР
E-mail
Пароль
помнить меня
напомнить пароль
Если нет — зарегистрируйтесь
Мы считаем, что общение реальных людей эффективней и интересней мнения анонимных пользователей. Поэтому оставлять комментарии к статьям могут посетители, представившиеся нам и нашим читателям.


Зарегистрироваться
Максим Андреев 31 января 2010
Трейдинг на валютном рынке Forex, обучение торговле forex Украина на валютном рынке forex / форекс, прогнозы и рекомендации валютного рынка.
Новости, тренды








все репортажи
reporter@expert.ru, (495) 609-66-74

© 2006—2013 «Русский Репортёр»

Дизайн: Игорь Зеленов (ZOLOTOgroup), Надежда Кузина, Михаил Селезнёв

Программирование: Алексей Горбачев ("Эксперт РА"), верстка: Алла Парфирьева

Пользовательское соглашение