--

"Трагически ужасная история XX века"

Воспоминания русского крестьянина о ГУЛАГе

Год назад умер Александр Евгеньевич Перепечёных. Тогда же в сериии "Россия в мемуарах" издательства "НЛО" вышла его книга "Трагически ужасная история ХХ века". Это что-то вроде современного аввакумового "Жития", воспоминания воронежского крестьянина, которого пол-жизни мариновали по лагерям и ссылкам, чтобы он вступил в колхоз и отказался от Бога, а он упрямился. Александр Евгенич был очень хороший, в общем-то почти святой дед.

Шура Буртин поделиться:
1 мая 2014
размер текста: aaa

История моего знакомства с Александром Перепеченых такова. В 1995 году я работал в газете "Московские Новости". Как-то весной редактор отдела религии Владимир Шевелев вызвал меня в коридор - и я увидел, что там сидят два белобородых старика, с посохами и в кепках. Вид у них был совершенно дореволюционный, они выделялись как кусок какой-то совсем иного мира. Старики сидели очень спокойно - словно не они пришли к журналистам, а наоборот. На мой вопрос объяснили, что они истинно-православные христиане, и могут поведать о Втором Пришествии Христа...

Это были Егор Пахомович Лепёхин и Александр Евгеньевич Перепечёных. Они объяснили, что приехали в Москву из Воронежской области, чтобы поискать в архиве следственные дела своих единоверцев, погибших на Соловках. Идя из архива по улице, они увидели вывеску "Московские Новости". Никакого представления об "МН" у них не было - но что-то их дернуло зайти, рассказать свою историю.

"МН" располагались на Пушкинской площади, и я повел гостей в Макдональдз. Помню, что из напитков оба старика заказали молоко - и, как ни странно, им его дали. Мы сели за столик на улице, гости помолились, перекрестили гамбургеры, картошку фри и молоко - и начали рассказывать:

- Так как нас называют федоровцы, то мы должны пояснить, откудова это произошло название. Ведь много есть вер, течений, которые на чем-то там основываются. Есть истинно-православные христиане, которые то же самое именуют себя то михайловцы, то антоновцы, то николаевцы. Есть старообрядцы, есть имяславцы, есть бегуны, есть молчуны - ну, разных вер и течений много. В данном случае, значит, мы являемся федоровцами. Откуда это произошло?

Произошло это таким порядком. Вот, в 14-м году, когда у нас, у царской России еще, началась война с Германией, - то из села Прогорелого - это стало быть Петропавловский район Воронежской области - был взят некий Федор Рыбалко - он уроженец оттуда, и был взят на войну. И на этой войне его убили. А потом, когда пришел уже вот 17 год, революцию, значит, совершили, все войска были распущены. И в свою деревню возвращается этот Федор - или, можно грубо пока выразиться, пророк. Как Илья-пророк приходил в Сарепту Сидонскую к вдове, так подобно и он пришел под окна к Ульяне Рыбалкиной. Ну, она увидала, бросилась, конечно, обнимать, а он спрашивает:
- Ты меня узнаешь?
- Как же я тебя не узнаю, ты же муж мой.
- А дети?
собрали детей, она спрашивает:
- Вы, дети, узнаете, кто это?
- Тятя наш.
- Ну тятя - значит хорошо. Вот тятя вернулся...

Дальше следовала история воронежского крестьянина Федора Рыбалкина, оказавшегося - как считали мои гости - воплощением Иисуса Христа.

Я, конечно, вообще ничего не понял. Я до тех пор ни разу не сталкивался с раскольниками, ничего про них даже не слышал - и сам дискурс показался чем-то диковинным, экзотическим. Я воспринял только форму - смешной язык, серьезность, искренность - чем-то старинным и песенным от них веяло - а смысла не уловил. Понял только, что, по их мнению, Конец Света уже наступил, и поэтому жениться нельзя. Это показалось мне забавной чушью - и почему-то зацепило. Хотя в моей тогдашней системе ценностей места для них не имелось, ничем таким я совершенно не интересовался, ничего такого не искал. Но через месяц я попросился в командировку и поехал в Старую Тишанку. Место меня, конечно, изумило: белые мазанки кое-где еще крытые соломой, блаженно улыбающиеся старики и бабки, бороды, платки, подпоясанные рубаки. Бедность и добротность хаток, наивные иконы с самодельными окладами. И пение - странная, наивная, неожиданная красота духовных стихов.

И эти все эти милые старички рассказывали страшные истории - лагеря, высылки, расстрелы, Колыма, Сибирь, голод, тайга, бараки, вагоны. Я слушал это все как жуткую сказку - и, честно говоря, до сих пор не могу до конца поверить в ее реальность - что все это происходило вот здесь, с этими людьми.

Я как раз попал на Пасху. Все федоровцы, человек шестьдесят, набились в одну хату и запели псальмы. Это было совершенно волшебно. Они и сами заметили, что хорошо поют - как сказала одна из старух: "потолок поднимается". Вместо мазаного потолка приоткрывалось Небо. За порогом хаты была ночь - со звездами и цветущими яблонями. Пение просачивалось сквозь маленькие окошки и наполняло этот огромный сказочный мир чем-то очень необычным.

Мы с друзьями стали регулярно к ним ездить. Конечно, постепенно мы увидели, что там не все так благостно - такие же человеческие отношения со своими сложностями. Мы увидели и оборотную сторону раскольничьей жизни - домострой, косность, черно-белое видение мира, пессимизм. У нас были серьезные конфликты.

Федоровцы - эсхатологический толк, они безбрачники - и соответственно, молодежи у них почти нет. Старики умирали - все эти годы были бесконечной чредой смертей. Две трети тех, с кем мы тогда подружились, уже лежат на кладбище - два ряда могилок под грубыми деревянными крестами, без имен. И присутствовать при умирании этого мира было, конечно, трудно.

Одним из главных лиц этого мира был Александр Евгеньевич. Они с Егором Пахомовичем всегда выступали в роли как бы двух старост. Но реальным лидером, конечно, был гораздо более волевой Пахомыч. Перепеченых, несмотря на свой суровый, внушительный вид и длинную лагерную биографию был человек крайне добрый, мечтательный и сентиментальный. Он легко плакал, вспомнив какую-нибудь трогательную историю, совершенно не выносил конфликтов. Я помню, как-то мы с Пахомычем поругались из-за чего-то идейного. Александр Евгеньевич, молча слушал, а когда градус разговора дошел до опасной отметки, полным страдания голосом взмолился:

- Братья, пожалуйста, не надо! Это так может нас до спорта довести!!!

Все рассмеялись и успокоились. Он, конечно, имел в виду "до спора", просто перепутал от волнения. Спор для Александра Евгенича был вещью крайней и недопустимой. При этом всю жизнь он проявлял чудеса стойкости. Сколько раз Евгенич шел на явную смерть - лишь бы ни на шажок не согрешить против Бога. Тут он оказывался абсолютно несгибаемым - что с ним только, бедным, не делали. Конечно, его патологическое мужество - вещь неестественная, и сам он не совсем от мира сего. Это все понимали, всю жизнь посмеивались над его наивностью - но любили и уважали.

Александр Евгенич просидел пятнадцать лет, сидел три раза - два при Сталине, и раз при Хрущеве. Первый раз его взяли во время войны - он отказывался брать в руки оружие. Его не расстреляли, страшно били на следствии, посадили в лагерь в родной Воронежской области и после войны выпустили. Второй раз арестовали в сорок восьмом. Евгенич сидел на Колыме, в самом жутком шаламовском аду. При этом он ни разу не отступил от убеждения, отказываясь работать в православные праздники. Выжил чисто чудом. После смерти Сталина их выпустили. А в шестьдесят первом снова забрали, как "тунеядца": федоровцы упорно отказывались вступать в колхозы и вообще официально трудоустраиваться. До шестьдесят восьмого его мариновали по ссылкам и лагерям. При этом каждые три-четыре месяца судили - так что под конец у Александра Евгеньевича накопилось двадцать две судимости, вызывавших полное изумление у ментов и рецидивистов.

Когда мы познакомились, Евгенич был мощным, как медведь. По профессии он был печником - как все говорят, великолепным. Хорошо сложить русскую печь - искусство очень тонкое. За ним ездили со всего района. Печки Евгенич клал до восьмидесяти, до тех же копал огород, таскал мешки с картошкой и т.п. При этом всю жизнь был совершеннейшим ягненком по характеру. В последние годы его основным занятием было "пасти козов". В какой-то длинной хламиде, с посохом и своей белой бородой, во главе стада "козов" он выглядел точно, как Моисей.

Будучи человеком простым, Александр Евгеньевич особо не философствовал. Но иногда, вдруг, по бытовым поводам он говорил удивительные вещи. Например как-то мы обсуждали, что раньше у федоровцев в каждой хате ютились по десять человек, а теперь народу стало мало, и все сидят у себя по домам. И Евгенич говорит: "Если с другими людьми не жить, каждый сам по себе - каким ты христианином будешь? Могли бы поделиться и отдельно жили бы. А только когда вместе живешь, себя может человек понять..."

В 2005 году в Тишанку приехал английский фотограф и книгоиздатель, сын писателя Грэма Грина, Фрэнсис Грин. Его привезло общество "Мемориал", которое тоже дружит с федоровцами. Фрэнсис пообщался с Александром Евгеньевичем и попросил его написать воспоминания. Мы, конечно, тоже сто раз его просили - но подействовали только слова англичанина. Евгенич взялся за работу и вскоре прочел нам первую главу. Там описывался уютный и благостный мир, сказочная Святая Русь - так автор представлял себе дореволюционную Россию. Мы сказали, что обязательно надо продолжать. Евгенич трудился года полтора - и в результате получилась большая лохматая рукопись: половину составляли воспоминания, половину - нравоучительная публицистика, обличающая современный мир - отчасти в стихах. Все это было раскидано по нескольким тетрадкам и куче листочков. Сперва все это богатство Евгенич отдал своей племяннице - чтобы она набрала на компьютере и отдала в Воронеже неким людям, "связанным с литературой". Они должны были все отредактировать и напечатать. Делали они это два года, но ничего не сделали. Рукопись вернулась в Тишанку, с ней приехал диск с набором. Текст был отредактирован скучным казенным языком, от неподражаемого стиля Перепеченых ничего не осталось. Мы с моим другом, историком Сергеем Быковским сели и, сверяясь с рукописью, отредактировали текст обратно. К сожалению, в то время мы сами не знали принципов работы с такого рода текстами. Поэтому орфографию мы вернули буквально всю, а пунктуацию - только отчасти.

Сделав эту работу, я уехал на полгода в Америку - а когда приехал, обнаружил, что рукописи нет. Остался только электронный вариант - причем только прозаическая часть. Стихи оставались в рукописном виде - и пропали. Запомнилось только одно четверостишье:

Так зачем же скрывать правду
И бороться против ней?
Она ж вылезет наружу
Нет сильнее, кроме ей...

Остальное там было примерно такое же. Мы все перерыли, но почти ничего не нашли.*

Текст рукописи мы практически не редактировали - лишь слегка сократили, убрав явные повторы, и поменяли местами некоторые куски. Хотя теперь я понимаю, что источником в строгом смысле слова этот текст уже не является, его аутентичность как образца "наивной литературы" в целом, мне кажется, сохранена. Книги, написанные русскими крестьянами, кажется, можно пересчитать по пальцам. Это одна из них.

Вторая часть книги - воспоминания Перепеченых, собранные из его устных рассказов. Они выглядит как цельный текст, но на самом деле сложная компиляция из записей разных лет. Однако сами фразы Перепеченого оставлены без редактуры, ни одного чужого слова там нет.

В этих воспоминаниях мало "личного". Во, первых, в его традиции оно не мыслилось чем-то ценным - крестьянское восприятие вообще, скорее, про общее, чем про личное. Во-вторых, Александр Евгеньевич стеснялся говорить о себе. Собственная биография казалась ему важной только как иллюстрация Истории, как часть федоровской проповеди. Мы видели, что ему очень хочется рассказать миру о своей жизни - но вместе с тем он стесняется, боится, что "братья" подумают, что он хвастается. Ему казалось, что он представляет книгой всю федоровскую общину - поэтому личные детали в ней неуместны (особенно, если ему за них почему-то стыдно).

В общем рассказы Евгенича мало отличаются от других лагерных мемуаров. И на самом-то деле, главная цель, которую мы с Серегой преследовали, публикуя книжку, - просто порадовать самого Евгенича. Но издательский процесс тянулся бесконечно долго. Предисловие заказывали всяким научным светилам - по наивной литературе и русскому расколу, а они, гады, все тормозили-тормозили. У редактора тоже шли какие-то другие проекты, и книжка месяц за месяцем откладывалась. Евгенич тем временем стремительно сдавал, превращаясь из белобородого богатыря в беспомощный мешок с костями. Последний год он уже почти не вставал, лежал на кровати в засаленной шапке и валенках и стонал: "Ой-папоой... ой-папоой... ой-папоой..." Ему было очень плохо, было непонятно, как он вообще тянет. Каждый раз он как бы между делом спрашивал, что с книжкой, - в то, что ее издадут, он на самом деле не верил. И вообще его накрывала депрессия. В последний раз, когда я к нему заходил, он прохныкал: "Зачем жил? Зачем сидели? Зачем это все?.."

Но наконец книжка уехала в типографию. А ровно год назад я оказался на Колыме, в очень странном месте - почти заброшенном полярном городке Черский. "Ветер, облизавший Колыму, забирается стылым языком под одежду. Пустые хрущобы, паукообразные скелеты ангаров, тысячи тонн перекрученного, ржавого железа, портовые краны, которые никогда не двинутся с места. На берегу темные бревенчатые строения, под ними вгрызается в мерзлоту старая шахта. Низкий дощатый потолок, трухлявые стоечные крепи, ржавые рельсы уходят в лед. И что-то страшное во всем этом, унылое и жестокое. Только тут я догадываюсь, что это остатки лагеря, с которого и начался город. В тридцать седьмом зеки подняли здесь восстание, его подавили, пятьдесят человек расстреляли тут, на берегу..."

Впервые я своими глазами увидел это. Прифигевший, выбрался оттуда. Было очень холодно и мрачно. На город-призрак после оттепели вдруг навалился пронизывающий, морозный туман. На улицах никого, только большие собаки, нахохлившись, сидели у подъездов. И тут мне позвонила подруга и сообщила: "Александр Евгенич умер..."

Евгенич сидел не здесь, чуть южнее, но все равно это было оно - призрак главного, что он пережил. Я чувствовал, что не случайно там оказался. Часа полтора я метался по Черскому, пытаясь найти, чем напиться.

Книжка вышла через две недели. Редактор потратил год на полнейшую академическую чепуху и крючкотворство. А на мои мольбы поторопиться, потому что Евгенич плох, он отвечал с плотоядной улыбкой: "Ну, пусть поживет еще..." - наплевать ему было. Я был в отчаянии. Друзья спрашивали, в чем дело, а, узнав, что Евгеничу было девяносто, утешали: "ну пора уж, что поделаешь..." Но увы, из общения с тишанскими стариками я узнал, что в девяносто человек, если он не в маразме, - чувствует себя точно так же, как в девять или в тридцать девять, - не знает, зачем живет, и хочет жить.

Теперь, когда Евгенич пасет небесных коз, ему, конечно, все равно - но нам с Серегой было бы все же приятно, если бы эту книжку кто-то прочел. Вот отрывки из нее:

"Трагически ужасная история ХХ века"

"... - Как фамилия?
- Православный.
- Звать?
- Христианин.

Они туда-сюда – бесполезно. Он начинает так издеваться - следователь - чем только не применял. И прикладом, и пистолетом по кадыку, под ребра. Посадил меня на стул возле стены, берет голову – и об стену. В голове «пщ-щ-щ-щ…» - сипит. "Ну, - я думаю, - Пускай убивает, ну и что я?" Потом в изолятор посодют, там такой амбар был, щель между дерев, сквознячок. Вызывает на другой день обратно, на третий день - и каждый день, полтора месяца. И он меня сделал таким, что я уже все.

И озлел - стоит в угле мелкокалиберное ружье - он как взял его за ствол: «Встать!» Я встал - он как по кострецу мне гакнул – так приклад и отвалился! Он тогда оторопел, не знает, что делать: "Будь ты неладен! Все равно тебе десять лет, подохнешь на лесоповале!" И бросил следствие. А я пополз, не встану на ногу, меня потащили. И отправляет меня на этап. Там были убийцы, которых должны отправлять - и меня с ними.  

У меня не было ничего против власти - что я могу власть свергнуть что ль? Я буду дурак тогда. Я считал, что власть допущена Богом, это не от меня зависит, я должен отстаивать свою веру и больше ничего. И они понимают хорошо, а надо приписать - за веру-то как сажать по конституции? Там некоторых так сажали! Вот был один у немца, мужик, колхозник. С плену его привезли и говорят: «Какое ты задание получал от немцев?» Он: «Та нияке нэ получав». «Как никакое!» - бить его, колотить, морить туды-сюды. Он думает: что делать? Думает-думает, вызывают его:
– Какое задание получал?
– Быкив биты та трахторы ломаты...
– Тьфу, дурак...
Им надо какое-нибудь шпионское. Ну и все равно ему десять лет дали.

И мне понаписали, что я вообще враг народа, пришивают политическую статью 58-10. У него револьвер лежит на столе - он раз по столу стукнет, а раз - под рёбры, по коберку и сзади по холке. Бьет - и голова во все стороны. Там было дело даже и до бессознания - подпиши и все.

И сажают в мокрый изолятор: «Иди подумай». Там бетонный стул, а на полу вода. И на стул сверху течет. Кaпе, кaпе на тебя - на воду не будешь ложиться. И думай там мокрый. А потом приводят обратно. И не дают спать. Сидишь в камере один - а над тобой дежурят, чтоб ты не спал. Только на табуреточке сидеть – даже ходить не разрешают. Там камера два метра, не расходишься — но нельзя. Только сидеть, возле койки. Койка чтоб была заправлена, а ты сиди. Ну а ночь на следствии. День не дают спать, а ночь – на следствии, опять день не дают спать - а ночь на следствии. И они меня не спамши уже около месяца - немного месяца не дотянули. Вымогали-вымогали, уже нет сил - не спамши, не доедамши, бьют. Иванов, я помню, следователь. И он просто уже до того меня довел, что я еле живой. Вымотали из меня всё исключительно. Они меня на четвертый этаж таскали на следствие из подвального помещения - я уже не мог сам туда заходить.

***

Привезли в Башкирию, Ишимбайские лагеря. Там открылись новые нефтяные промыслы — только-только, еще не было ни бараков, ничего. Там не один лагерь, штук шесть - один лагерь, потом другой, третий — так километра по два друг от друга. Много заключенных - тысяч двенадцать, иль пятнадцать что ли. Там выводили когда на работу - колоннами идут, страшное дело.

Привезли: вот палатки вам, разворачивайте, лес привезем — стройте себе бараки. Палатки раскинули на снегу. Пока к весне мы, конечно, дрыгалей давали там. Мороз. А убор какой? Фуфайки. Все сняли - в свое обмундировали. «Стройте себе бараки, тут будете жить и работать. И будете строить город Ишимбай.» Столбики поставили, потом проволка, потом забор, Понавезли леса, досок — мы понарубили кое-как, стали строить бараки, такие финские, из досок, щитовые. Быстро их там сооружали - из досок быстрее же построишь. Там сквозняк!

Кухни поставили военные, на колесах. На улице готовили - мы с ведрами ходили за супом, за хлебом. И там горе-страсть: блатные, из преступного мира, эти кухни растаскивают - оно же под открытым небом все. Там дают рыбы сколько-то для приварку, жиров дают сколько-нибудь - всего ничего - и того нам не попадает. Блатные забирают - а повора что они сделают? Все порастащут - рыбу, приправы - и кашу даже растащат! А мужикам одна вода. Мы пойдем: суп - и тот кандей.

И невозможно: до того мы не доедаем - уже некоторые не могут даже работать. А там большинство пленные - которые были у немца, и им дали по двадцать пять лет. Ребята еще у немца хватили в лагерях. Они говорят: «Немцы казнили и свои казнят! Мы думали к своим прийти - а тут еще хлеще!» И власовцев много было. А во власовцы брали самых мощных, сильных. Там белорусы были такие - метр девяносто, в плечах чуть не метр – здоровые! И они тоже доходят - люди крупные, им питание надо.

Ну мы смотрели, смотрели: что делать? Стали уже возмущаться. Начальство подходит: «Что ж вы нас погибать привезли?! Смотри, растаскивают, мы уже доходим...» А начальство: «А что ж вы? У вас растаскивают, а вы смотрите. Вы дали б им хороших!» - Сами чекисты говорят!

Те пришли забирать — а им мужики: «Почему вы забираете?!» Те на них — и пошел рукопашный бой. Делали бараки — так дали топоры, лопаты, кирки, понавезли кирпич. И похватали кто лом, кто топор - и на преступный мир. Там же власовцы, бандеровцы, люди-вояки. И получилась битва по всему лагерю — в бараках, на улицах. Примерно пополам там было преступного мира и 58-ой статьи, всего две с половиной тысячи. И убитых сколько было и сколько изуродовали!

Ну я как верующий в этом не участвовал. Наш воронежский этап лежит - нас тридцать три человека, мы как вместе приехали, так вместе и были. Лежим на нарах, я говорю: «Хлопцы, я не пойду, а вы как хотите. Вы не были еще в лагере, а я был уже, представляю, что это получится». И они, правда, не пошли.

Начальство сами натравили — и уже сами не рады. Очереди автоматов, пулеметов — бесполезно, тут стрелять всех надо. Собаки, пожарные машины трансбоями – не разобьешь. Весь день бились - ну, кое-как ночью усмирились. Убрали трупы, ранетых там - ума не дашь!

Они тогда сразу на другой день нас разделять: зону пополам, 58-ю отдельно - они нас называли «контрики» - а преступный мир отдельно. То мы в бараках все вместе были. Разделили колючей проволокой.

А кухня была общая также — уже кухню построили. Мы стали туда ходить - наливали суп нам в вёдры, и мы брали и носили себе в зону, пятьдесят восьмую. Там идешь бригадой, один-два нельзя - иначе дадут по подносу, хлеб летит - а ты остаешься голодным. Нападали на нас там - они попроиграли многих, старались убивать - надо же отомстить, кто с ними дрался. Играют в карты - проигрался ты, платить нечем - вот убей этого человека. Или прям под человека играют - кто из нас должен убить. И те, которые проигранные, знали тоже, они опасались.

А мы, верующие, старались держаться поближе, собрались как бы в кучу. Там всевозможные христиане сидели и духовенство - ксёндз, субботник, наши священники, мулла-азербайджанец. У нас уголок такой - все мы как поближе. Были там рязанские - такие хорошие ребята, истинно-православные - Тухмаков, Ялхимов - не знаю, остались ли они живые. Ялхимов тоже в празники не работал, а Тухмаков при больнице был — он работал. Он больной был - так я не знаю, погиб он, наверное. Было западников много особенно, с Буковины - у них такая бандерская идея, за самостийную Украину. Они ненавидели тут все, считали: русские всё продали, поломали церква.

А я держался поближе к священникам - чтобы у них посоветовать, спросить. Мы спали рядом - вот наши нары и их тут - трое священников, и мулла мусульманский. Но я вижу: из священников двое как бы и не похожи на священников, только один похож частью. Эти два перед чекистами служили прям, как артисты. Думаю, что такое: священники, а дружат с чекистами, на любое клюнут. Они уже всё, пошли на сторону коммунистов, их как вроде победили. А один был смиренный такой, побольше молчал. Что-то сидит, задумается, писал ноты там разные. Ну я вижу, что есть у него что-то божественное - я к нему поближе. Он был со мной откровенен и разговаривал. Я его называл «отец Михаил», а он:
– Знаешь что, не называй меня отцом.
– А почему? Вы же священник.
– Я расписался, что нет Бога. Ни загробной жизни, ничего.

Говорит: «Никого из нас, из священников, эта чаша не миновала...» То есть все, какие священники, они это прошли - чтобы подписался, отказался от веры Православной. Не распишешься - расстреляют. Всех попроверили. А некоторые расписались, а им говорят: «Раз Богу ты изменил, значит, и нам изменишь,» - и в Байкал. «И поэтому я не священник...» Ну я чувствую, он как бы мучается в душе, кается. Потому что священник должён идти прямо, не должён ни в каких условиях соглашаться с антихристом. И я сожалел его, понимал, что он заслуживает внимания - хотя он и был покоренный врагам.

Был ксёнз, польский священник. Он там жил как-то под нарами, лежал. Тот, прям, провидел всё. Всё рассказывает - кто я есть, что у меня за вера, мое намерeние даже говорил, всё-всё: «Вот твой отец такой...». Такой человек был. «Я вижу, я всё вижу. Знаешь, я работал юристом...» - и он что-то наподобие магии изучил, не знаю. Говорит: «Эх, прошел бы ты со мной вместе, я б за тебя и душу положил...» И они его знали, что он такой человек, - и с ним тоже вели особую борьбу. Он им не покорялся, не работал - ну и они его сломили. Они там его били - он рассказывал: комната такая — взяли, кровью скотской облили стены - на страх взять, мол, тут убивают. И давай его колотить. А он им говорит: «А что вы кровью скотской-то облили?» Они еще сильней! И когда они его сломили, он говорит: «Теперь я ничего не вижу, теперь я как и все...»

Ну я с ним советовался: «Вот видите, я не работаю, а некоторые говорят: надо работать...» А он мне говорит - он так на ломанном языке говорил - «Знаешь, я тебе скажу. Ты православный - не оставляй свою православную веру. Иди так, как ты научён...»

Ну я решил, как мне приказывал отец, в праздники работать грех. А другие верующие большинство работали, и священники ходили на работу. А меня гонят на работу, а я отвечал: «Я – истинно-православный христианин, в праздник работать не буду».

Они меня в изолятор. А изолятор там был такой как яма - ровно с землей, как погреб. Туда меня вниз опускают, там вонь, параша, по стенам течет. Там даже невозможно дышать, потому что яма. Десять суток отсижу - обратно на работу. Раза три или четыре садили. Один праздник, второй - они там подряд получаются. И потом все же я вышел. И обратно меня на развод. А когда выводят на работу, на вахте, ежели не работаешь - или обуви у тебя нет, не в чем идтить, проиграл или что, или заболел, какая другая причина — уходи в сторону. Я опять отхожу в сторону.
– А ты что?
– Сегодня великий праздник, Воздвиженье, я на работу не могу...

Воздвиженье Креста - это уже перед осенью. Я в жизни своей не слышал, чтобы в праздник такой работали. Так что я не могу.
- А! Не можешь? В Дикую Бригаду его!

А Дикая Бригада – там самые отпетые, самый отброс мира. Хозяева блатные, всевозможные уркаганы, такие все оторвы - ума не дашь. "Во субботу мы не ходим на работу, а суббота у нас каждый день..." Они работают только под силом оружия — а так их не заставишь. Их там заставляли работать отдельно, на тяжелых работах. Там некоторые воры, воровских убеждений - им вообще не положено работать. Они заставляли тех, кто бы им заработал пайку, а сами не работали.

Ну и погнали меня в Дикую Бригаду - там, мол, заставят его работать. Я сопротивляюсь - они меня волоком и оттащили. Километров пять нас отвели за зону - там землю копали, дорогу вели, тяжелые такие работы. Привели меня туда с этой бригадой. Подходит один: «Ты мне должён заработать семьсот грамм...» Тогда пайка была самая большая семьсот грамм. Второй: «И мне семьсот...» Я говорю:
– Я не работаю, сегодня праздник.
– Как не работаешь?
– Я сидел в изоляторе, меня насильно вытащили. Я и власти заявляю, что не могу в праздник работать.

Он так, он сяк, кулаками, а потом взял лом - и как перепоясал меня по позвоночнику, вдоль спины. Я так и протянулся. Тут, правда, с вышек охрана видит - дали очередь поверх с автомата - они отошли. А я не могу, лежу. У меня и руки, и ноги отказали просто. Лежу, как труп. Ни вздохнуть, ни разогнуться, ни согнуться. Обед уж, обедать - а я встать не могу. Подходит вечер, надо гнать нас уже в лагерь, строют их - а я не могу. А охранники же видели, как они меня били. Командует: «Взять под руки!» - им же нужно меня сдать. Они меня волоком километра четыре или пять тащили - заключенные. А мне не то, что больно, а невозможно. Притащили меня к лагерю с этой колонной. А там встречали с музыкой - специально для раздражения заключенных такое делали.

Оттащили меня в барак, заволокли к этим священникам, с которыми я лежал. Они смотрят: «Ой-ой-ой, до чего дошло, что убивают на работе!» А я был в бригаде, плотницкой, там были азербейджаны. Там часть и русских было, но бригадир был азербейжан. И наши попы мулле говорят: «Это же в вашей бригаде его взяли. Да что ж вы отдали его в Дикую Бригаду-то?! Зачем он рассказал, что Саша в праздник не работает? Что ж вы не могли, чтоб он у вас день какой не поработал?!» Ну, мулла это выслушал, и ему так неудобно! Он этих азербежан вызывал — мне потом рассказали — и давай на своем языке чесать: «Вы что делаете, разве так можно? Вы же сами заключенные! Зачем сдали его туда?! Ну, защитил бы его там как-нибудь...»

Ну а я лежу. Надо что-то делать со мной - завтра же на работу погонят. А доложить ежли начальству — они тогда меня вообще убьют, эти уголовники, я ж там с ними в лагере. Попы ребятам говорят: «Вы пойдите Тухмакову, скажите, такое дело.» Там был рязанский фельдшер, верующий, он при больнице работал. Он прибежал, засуетился, побежал к вольным врачам: «так и так, там человек верующий, его за праздник изуродовали, что делать?» Они сразу же скомандовали, чтобы притащили меня в больницу. Посмотрели, видят, что мое дело плохое. Как тут? Оформлять меня, как будто изуродовали — это надо заводить следствие, это же дело судебное. Ну и приписывают мне какую-то болезнь - остыл или что-то, на двадцать дней. Ну и азербежан-бригадир приходит ко мне в больницу, проведать. Он мне говорит: «Прости, Саш, больше я тебя не трону, никуда не буду сдавать.» Но он мне не сказал, что мулла им накрутил. Это после мне, когда я из больницы пришел, рассказали... Пролежал я двадцать дней, и меня выписывают: «Мы тебя больше не можем держать». А я все равно не могу работать. Позвоночник долго болел. Но он мне говорит, этот бригадир: «Знаешь что, Саша, я тебя больше не трону. Ты иди где-нибудь потише, подальше, чтоб не видело начальство. Ты веди себя, так чтоб меня не подвел, и я тебя...» А там объекты были, стройки - и двухэтажные, и всякие. Там можно и работать, и не работать. Пришел на работу - хотишь, зарабатывай себе пайку, хотишь, не зарабатывай. Скажут: он там работае - а я, может, еще где. Ну я ушел, отработали день, привели в лагерь, он докладывает: «работал». Напишет там, что я там что-нибудь поделал, чтобы я немножко хлеба получил, а день себе забирает. И тем самым он меня держал. И говорит: «Ты больше не ходи, не заявляй, что ты не будешь в праздники работать, потому что они тебя добьют. Мы тебя тут все как-нибудь скроем...»

Ну и я уже в праздник там, в бригаде, они меня покрывають. Но за мной следят - я на особом учете. Там, в лагере, хуже, чем на воле. Дураков подкупают, и они следят друг за другом - чтоб подслухать, где что против власти. Там работали над каждым, особенно в 58-ой. Такая там была торговля, сексот на сексоте, продает брат брата. Сексоты такие были дешевые - у него срок двадцать пять лет, на издохе сам, а продает другого. Просто ужас.

И однажды меня вызывает оперуполномоченный. Там в бараке, при входе - в одну сторону сушилка, а в другую комнатка нарядчика.
– Ну вот что, Перепеченых, у тебя срок десять дет. Мы тебе можем пойти навстречу, скостим по двум третям - через три года будешь дома. А то ты, видишь, больной...
– Как это?..
– Ты нам помоги в работе. Тут есть разные люди - такой-то вот есть, такой-то...
Я на него смотрю:
- Торговать что ли людей? Да какой же я тогда православный? Я тогда Иуда буду. Я на это дело не пойду.

Он как бросился на меня! Как сунул меня в дверь - я ее открыл, вылетел оттудова, даже лбом ударился. Прихожу, ребята меня спрашивают:

– Что это он тебя вызывал?
– Да что, вербовал торговать вами.

И тут же в это время другого вызывають. Ему 25 лет сроку. А они к этой комнате, к дверям и подслухывают. Кум его вербует - а он соглашается - следить, продавать, как они научат. Ну они отошли, озлели. Он вышел — его как начали нянчить, месить от пола до потолка. Как они издевались над ним, это ужас. Изуродовали, поотбили ему всё там. Он без сознания. Я думаю: как бы и мне чего не было, хоть я и рассказал, - тут же одни такие, а другие убьют тут же. Люди там по 25 лет - ему уж все равно, он на самом деле убить готов. На второй день на работу, а они его - как заболел. Он очнулся, они говорят: «Ежли расскажешь, что тебя били, убьем...» А он не помнит ничего.

И уже особую за мной слежку, особых наседок. А я откровенно разговаривал - про антихриста, как и чего. Я, как сказать, считал это естественным. Ну они: «ха-ха, ха-ха», смеются... И они меня, короче, зачислили. Там избавлялись от неисправимых - выудили с 58-ой статьи 83 человека - рецидивисты всякие, особые политики, один был даже видный из партийных, забыл, как его звали, или которые у немца работали агитаторами — контрики, короче. Собрали нас всех, две тыщи человек, на улицу, охрана кругом. Кто сидим там, кто лежим, по картотеке вызывают. А я задремал. Там Водмяго, западник был - я у него на коленях — и как-то задремал. И вижу сон — я пою: «А вдали, за синим морем оставил родину свою, оставил мать свою старушку…» - он меня толкает: – Вставай, на твою букву пошло. Я говорю: я сон видал такой. - О-о, это ты теперь мать не увидишь... Ну и меня вызывают. Ну, мы с ним попрощались — и на этап отвели нас. Там со всех лагерей полный состав набрали, человек восемьсот. И в Колыму.

Двадцать двое суток ехали до бухты Ванино. В Иркутске останавливали, мыли - нас через десять суток надо мыть. А на двадцать вторые привозят нас на Дальний Восток, в Совгавань, бухта Ванино. Через Амур паромом - тогда еще там не было моста. Привозят, заводят в лагерь. Подполковник залез на бочку, шумит: «Мужики ко мне! Суки налево! Воры в сторону! Красные Шапочки направо! Махновцы туда! Овчарки сюда!..» Там всякой породы - я сроду не слыхал, тут только услышал. Ну вор – это законник. Он, якобы, мужика не обижал. Грабить он только должён какого-нибудь туза — он, как бы, честный вор. И работать он не должён в лагере.

Суки – это изменники воровского закона. Все же воришки подчиняются главарю, Вору. Начальство заставляет работать, а Вор крысятникам скажет: «не ходи на работу» - и они не пойдут. А некоторые пошли на службу администрации, ссучились. Продавали, гнали других — это суки. Ежли попадет сука с вором, они зарежут друг друга. А махновцы – это воры по методу Махна: били всех подряд, не признавали никого – ни воров, ни начальства. Овчарки – тоже. Красные Шапочки – это хвосты подметали чекистам, на них работали. Мясники – это кто сорок душ побил. Ну а мы 58-я, мужики, контрики. Там всякой масти преступного мира - и все друг на друга, сейчас они порежутся! Почему он и разделяет их. Там, в Совгавани, восемнадцать зон было — одна за другой стоят, перегорожены.

Стали женщин выгружать, разводить. Там женщин было вагона два, наверное. И тут – страшное дело! Женщины смешались с мужчинами, такая пошла бардажня, такой сексуализм получился! Прям в окрытую любовь, при всех! Как скотина. Там страшный позор! Вот ежели б зафотографировать, история не может поверить! Начальство - с автоматов, разбивают — а бесполезно, ничего не сделаешь с ними. Стрелять же в упор не будешь.

***

Ну, короче, погрузили. В ночь пароход загудел — У-у-у-у... В ночь все не спят, потому что проигранные - как, кто его знает - может, приколят тебя или что? Потом говорят - Сахалин, объезжаем... Заходим в Охотское море — и пошла качать нас. Тут уже не то, что Татарский пролив - уже начали штормы, уже нехорошо, качка. Волны громадные - пароход — ууух — вниз - обратно. Все рвут. Каша стоит овсяная, никто ее не ест. А голодные ведь. Все расстроены — повезли, уже видно, куда-то далеко. И неизвестно - может, не вернешься. День, два, три, неделя. «Джурма» эта идет двенадцать километров, тихо-тихо идет.

В трюме сидишь - не различаешь день с ночью. Там свет всегда горит. Узнаешь, когда вылезешь на палубу. На пароходе, там уже никто не охраняет - куда ты там побежишь? Пожалуйста, выходи на палубу, гляди. Ничего там не видно: туман и всё - ни неба, ни земли. Там охрана есть, сопровождающая - у них отдельная каюта. А ты никуда не пойдешь. Такая буря, что тебя там снесет сразу, совсем снесет. Как даст волна - тебя водой. Там ничего не видать!

Поехали — и там уже независимо, кто ты: разбойники, бандиты — все вместе. А как раз с наших башкирских людей были проигранные. И одного азербежана преступный мир решил убить. Он азербежан, но такой, хороший парень. Это перед Камчаткой, уже далеко от Магадана. Такой шторм пошел! С пароходом что делалось! Пришли — там же переходы, куда хотишь, переходи. А ничего металлического нет же - сняли с него кальсоны, на его кальсонах повесили. Вешали страшно, он сопротивлялся, кричал, просто ужас: «Помогите, братцы, помогите, братцы..» И никто. Тама хотел один - они его пригрозили: и его повесят. Азербайджанцев там трое, кажется, было - они чувствуют, что ничего не сделают. Ну а нам, русским вообще. Русского будут бить – он будет сидеть.

И вот повесили этого азербайджана. И видит начальство - надзиратели заглядывают. Хотели выбросить — там выбрасывают обычно, не будет же он двенадцать дней лежать, завоняет. И акулы жрали. Там, говорят, акулы идут - уже знают, что идет пароход, могут быть жертвы. Ну мы упросили: «Вы хоть не бросайте в море, мы похороним на суше». Кое-как упросили. Они ж не говорят, куда нас везут, а он уже начал припахивать. Но, кажется, на третий день смотрим - Камчатка. Вышел капитан корабля и говорит: «Да, граждане заключенные, штормы были. Но, я бы сказал, вы все же счастливые - было здорово опасно...» А он лежит.

***

А у меня в пароходе украли фуфайку. Пошел за супом, пришел – телогрейки нету. А там оно лето, а как у нас осень глубокая. Видим, снег еще не дотаян - тает так немного, бежит вода. Чичер, дождь. Я раздетый - и я просто в панике.

Построили - одна колонна, другая, третья - человек по шестьдесят. Командуют: «Взять друг друга под руки! Не разговаривать! Прыжок вверх, в сторону считается побег! За малейшее нарушение будем стрелять без предупреждения...» И так строго, такой страх! Они уже человеческий образ потеряли, эти чекисты, они там служат годами, заглотили, может, тысячи.

Под таким строгим ведут! Километров пятнадцать проведут – привал. А я раздемши, без фуфайки. Остался в спецовке - тюремный кителек, нательная рубашка и всё. Пока идешь, что вроде греешься, а сели - чичер морской ужасный, сырость. Я весь мокрый. И камень, вечная мерзлота. Люди с фуфайками, хоть подстелют под себя, а мне не на чем. А у одного украинца была лишняя душагрейка. Он как-то там ее сохранил - они ж отнимали. Он видит, что я погибаю - он этой шубейкой бросает через людей, чтобы до меня долетела. Как пошла очередь с автомата! Шум, мат, крик! Надо бы спросить, а он просто кинул. Пошли его в пинки месить... Но тут весь народ восстал: «Да что вы делаете! Человек погибает!» Они залпы стрелять. Люди кричат: «Стреляйте нас всех!» Ну нет-нет и успокоились. Они все же дали душагрейку. Я его часто вспоминаю, спаси его Господи. Он был проигранный.

Ну строиться и обратно бредем. Я эту шубейку одел, пошел под таким гнетом, под таким ужасом - и природа сама создает мораль.Ну там уж, действительно, идешь и не разговариваешь. Прошли, может, семьдесят километров - ночь. А какая ночевка, когда там вечная мерзлота? Заснешь – остынешь. Я на эту шубейку прилягу. Камень холодный, мох сырой. Берешь мох сверху - в глубине он холодный, подсушишь, на него фуфайка - хоть отдохнуть.

Три дня мы шли. Уже до того дошлись, что не то, что под руки - и один по одному-то не можем идти. Повывернули все ноги, измучились просто. Малейшее какое движение - поверху стреляют, шумят, грозят. Паек мы с голодухи поели в первый день, идем на голодняках. Пайка там 600 грамм на день и по хвосту хамсы. Ежли приварок какой-нибудь был, а то рыба вместо приварка. Она соленая, поешь, пить охота. Но пить-то там — пей, на сопках снег, с сопков бежит вода.

На третий день уже обессилели, цепляются друг на друга. Они, хотя жестко с нами, видят, что мы уже еле живые. Они уж не заставляют нас под руки, уже как хошь иди. Некоторые падают совсем. Конвой командует: «Взять слабых под руки!» Который посильней, тащи совсем упадшего. На мне повисли двое с двух сторон: «Саша, спасай, не дай погибнуть.» Уже все, им каюк. Я волоку, а сам еле иду. Я, правда, молодой здоровый был. А куда деваться, тащить надо.

День кончается, доходим километров 30 до лагеря — смотрим, начинается дорога, из камня выложена. Легче, уже можно идти ровно. Заключенные работают, дорогу проложивают. И смотрим: вокруг черепа лежат, кости рук, ног, там крестик стоит. Мы спрашиваем: «Что это у вас за кости?» Сразу очередь - конвой орет: «Молчать! Не разговаривать! Не ваше дело!» Этих, этих гонют, стреляют. «Итить! Придете узнаете...» Ну и мы сразу в страх, потому что видим, что это место гиблое.

***

Ну и значит, привели нас в этот лагерь, там никакого забора нету, куда хотишь, туда иди. Ну, столбики стояли... А там вахтенная будочка стоит, и бараки такие саманные, с лопасом. Стоят вахтеры - с одной стороны и со второй. И у них такая резиновая шланга - внутри проволока, закрученная, она аж потягивается. Такие есть вагонные, чуть не в руку, тяжелейший шланг. Вызывают по документам "Иванов Сидор Поликарпыч!" - он проходит в зону, а его вдоль спины этим шлангом. А второй еще следом, поперек перепояше. Тот перегнулся и пошел, упал. Мы глядим: «Что такое? За что?» «Петров!» - и того также. "Перепеченых!". И - каждого. А там кто ползком, кто как. Всех в ужасе: За что? Почему? Для чего это так? Мы в лагере были, нас там хоть как, но так не было! И всех так встречали - чтобы мы боялись их, как огня. С такой жесткостью, зверством! Мы видим, что недаром говорили: судья - тайга, прокурор - медведь. Власть.

Всех так благословили, в лагерь зашли, в бараки. А бараки - там леса, можно считать, нет, а просто лопасины такие построены, мазанки. Бочка стоит посреди, топится. Около ней сидишь - греешься, а там замерзают. Там заключенные, которые привезёны раньше. Сидят немытые, грязные, как в шахте работают, в этом же спят. Он и не умывается, ему уж ничего не мило. Голодные, истощёные. Мы говорим: «Как тут?»

- Да вот, пароход пришел прошлый год, привезли две тыщи, а осталось - может, сотни четыре, осталось или нет, кто ее знает...

А там по дороге кости лежат. Трупы, черепа, их не хоронили даже - прям, валялись по пути. Мы спрашиваем. «Да, это кости, - говорят, - тут костей ума не дашь, сколько положено...» "Ну, а верующие, - говорю, - тут есть?" "Нету. Были тут верующие, в праздник работать не ходили..." А в шахте, на 13-м уклоне, это где-то около трехсот метров глубины, там земля талая, не вечная мерзлота, и появлялась вода. А снаружи до шестидясяти градусов. "Они, - говорит, - оттуда воду выкачивали, ставили их и поливали. И вот так их позаморозили тут. Столбы, - говорит, - замерзшие стояли, ледяные трупы...." Я и думаю: «Ну чё?» Я уже просто...

Этот день мы, правда, не работали. Нас помыли, туды-сюды - и распределили на работы. Смотрим на обстановку – все в панике. Всё грязное, немытое, люди все грязные, еле живые. Куда нас привезли? И нам погибать тут? И все сразу же заговорили – бежать отседа надо. А все такие власовцы, такие настырные, все такие вояки... Ну уже дело к вечеру, начинается ночь. Но там ночи, можно считать, нет, северное сияние. Так немножко солнце зайдет, ну а видно все, газету читаешь. Отбой вроде, и подлазит ко мне в ноги один товарищ, земляк воронежский, Первушин Иван. Офицер он был, на войне. Он там где-то пошел, достал овсяной каши немного, поели. Говорит: "Саш, ребяты собираются бежать. Мы погибнем тут. Много народа собрались..." Я говорю: "А побежишь, не погибнешь что ли?" Думаю: ну куда они побегут, куда?! Там море, а тут через всю Колыму-то тыщу километров не пройдешь. Лагерь-то не загорожен, как обычно загораживают, а просто стоит вахта "Зоя". Там некуда идти.

- Все равно погибать тут! Уж погибнем, но не мученые. А то будут издеваться и все равно умрешь...

Я говорю: "Знаешь, Вань, я не побегу и вам не советую. Я по своему убеждению рассуждаю: раз мне Господь такой крест дал - я должён терпеть. Мы не знаем свою судьбу. А может, завтра будет что-нибудь другое - почем я знаю? А вдруг мы выживем?" Давай его уговаривать, шептышком - боимся, могут продать. Но уговорил все же - не пошел он. Ну они к другому тогда - к тем, кого они знают, чтоб в тайне это.

Мы задремали, вроде - там и сон-то он какой, не сон. Утром - подъем! Бегут надзиратели, шум, гом, мат, орут чекисты: «Быстро на линейку! В строй заходи!» Ай тут подняли такой, автоматами чешут! А мы не знаем, в чем дело. Говорят, ушло много... Мы все бежим на линейку, построились. И выгоняют нас всех, строем, за вахту. Вышли - лежит курган трупов. «Ежли вы посягнете - и вам такая участь!" Кругом этих убитых нас обводют - раз, два - и обратно в зону. И опять шлангом этим, в строгом порядке - один с левой стороны, другой с правой. Тот перегнется, кто на коленях, кто раком... Колотят нас чем попало, озлели. Знаешь, я таких не видал людей, они просто как звери, у них уже выработано, у этих надзирателей. Они не считают, что это русский человек или кто-то там, у них различий нет - лишь бы его сожрать...

Ушло больше тридцати человек. Как отбой - немного погодя двинулись из лагеря. Там зона не загороженная, иди куда хотишь. Столбики, правда, стоят - вроде означают, что зона. А даже вышек не было - они знают, что некуда бежать. Ну они собрались, вышли из лагеря. Ночью там светло - солнца нет, а видно. Ну прежде, чем идти - надо же поисть, голодные же. Вышли в этот поселок, Галимый - а там "Колымснаб", склады. Ну и направились на "Колымснаб" - мол, наберем продуктов и тогда пойдем. А склады под большой охраной, там был взвод специальный, и дивизион еще рядом был, вооруженные солдаты, даже из каких-то войск. А они ничего не знали. Короче, там их встретили и всех постреляли до единого - и приволокли сюда, к зоне.

Ну, мы в панике! А куда бежать? Сердце окаменело. И некому преклониться, не с кем поговорить. Правда у меня были мирские люди - с Белоруссии хорошие ребята, из Киева был один. Они, как сказать, понимали, что я верующий. Ну и я с ними дружил. Да там было такое помещение, я зайду, наплачусь - и полегче. Думаю: что ж, не буду писать я письма родным, пускай забывают.

***

В шахте не холодно: зимой и летом четырнадцать градусов мороза. А наверху шестьдесят. Но из шахты люди уже не выходили: там угольная пыль да еще пласты купороса встречаются, а он легкие разъедает. Силикоз, цементация легких. Там человек проживет года-два и всё. В больницу попадают - нечем уже дышать. Помрет, начнут вскрывать - а его топором не разрубишь, легкие как каменные делаются. Там люди погибали не только друг от друга, от режима чекистов, а от самой шахты. Туберкулез, цинга, куриная слепота - там тлеешь, тлеешь. И сама мораль, сама обстановка такая, что человек думает: «Ой, а что толку, что я жить буду?..»

Кормили овсом и сечкою ячменную - и всё. Овёс, овёс, один овёс - он уже отвращает. Люди доходили до такого изнемождения, что не могли даже работать, а физически в шахте работа тяжелая. Работали, чтобы побольше кусок хлеба заработать - потому что там заработки от выработки: который не работал - ему 300 грамм, который работает – до 600 грамм, а который перерабатывает норму – 700 и 800 грамм. Но ты выработал норму, сколько-то тонн на гора - они видят, увеличивают ее, налагают больше - и вплоть до того, что ты не в силах выработать норму. А не в силах - значит не заработал. Они тебе высасывают, высасывают.

Потом мы уже поняли, что чем больше работаешь, тем больше норма. Приходится меньше делать - иначе задушат работой. Ну, а все равно были активисты такие, дураки, работали. Там коммунисты на всякие хитрости шли. Сделают соревнования между бригадами: кто больше выдаст на гора руды тому Красный Кисет. Тачку табаку давали на эту бригаду. Кисет такой сделали, назывался Красный Кисет - и вот за этот кисет они пашут. А то табак специально не давали - чтоб заставить за табак тебя работать. Им только бы план, больше ничего, ты им сто лет не нужен. Его подхвалят, возвысят, стахановца ему припишут - и он, дурак, работает. А через него норма повышается. Так и погибали: где с дури, где от чекистов, где друг друга резали. А верующие видят, что это все содомское построение, все оно нечеловеческое. И на воле то же самое: стахановцы, соревнование друг перед другом.

Получился обвал - как раз возле отверстия, где я стоял, в забое. Ребята, которые в забое были, их перекрыло, а я остался на этой стороне. Как оно всей массой ухнуло - меня воздухом отбросило. Я упал, не знаю, куда. Карбидка моя потухла. Темно. Лежу, думаю: моих, наверное, всех завалило. А там человек, наверно, пятнадцать работало. Я и не знаю, какой обвал, сколько там забоев. Щупаю, по вагонке, по рельсам, идти надо куда-то. А куда без карбидки в шахте пойдешь?

***

Меня сразу в больницу. Что-то со мной тяжело было - я вдарился, кое-что зашиб и, наверное, еще простыл в дороге, заболел. А там начали строить больницу, и ребята с этапа моего воткнулись - кто плотник, кто что. Ну и говорят: надо Сашку нашего выручить, а то пропадет. А в этой больнице был доктор медицинских наук, по фамилии Гольберг, еврей. Он сидел по делу Горького, до особого распоряжения Москвы - сидел и не знал, когда ему срок. Они говорят этому врачу: «У нас тут есть такой человек, верующий, хороший плотник. Он в шахте - погибнет там.» Он берет меня и кладет в больницу, якобы я больной. Установил он мне болезнь, интересуется моим убеждением. Я, разумеется, сказал.

Этот доктор Гольберг придет, с нами беседует. Он интересовался моей идеей, верой моей. Он как бы еврей - ну а сочувствовал моему положению. С ними как-то интересно было беседовать, человек всесторонний. А там был у нас ученый с Воронежа, с авиационного завода. "Вредительство" ему пришили - он прям с Воронежа попал в Колыму. Высшее образование, пожилой он. Там сидели по делу Горького, по делу Кирова - еще с тех годов. В тридцать четвертом Кирова убили. И эти люди, они более, как сказать, политически подкованы. Значит, стоят на своем. И он говорит этому Гольбергу, как бы сожалеючи ко мне: «Вот Саша у нас работает, жалко его. За что он мучается? Сам не знает за что. За какую-то веру. Я убеждал его – бесполезно. Как вы смотрите на это?"

- А вы как смотрите?
- Мы люди образованные, учились, знаем же, что нет никакого Бога...
Гольберг говорит: "Не знаю как вы, может, вы постигли. Я сорок лет учился – а этого не постиг, что нет Бога..."

***

Мы эту больницу больше года делали. Ну, кончили больницу - тогда уже нас на построение поселка, плотничать. Потом аммональные склады строили. Взрывчатый аммонал - за пять километров его строили от населения, на случай, чтобы взорвется. Стали туда водить на работу. Идешь, а мороз - 65 градусов. А варежки ватные на год дают, они уже стончаться, засусленные, и ничего не греют - как в ледник руки сунул. И бушлат, на два года дают, ватный тоже - что он там греет? Ну, на ногах, правда, валенки, или еще обмотки себе из оленьих шкур делали. Идем и глядим друг за другом: как у кого лицо немножко побелеет - сразу переворачиваем его. Надо вниз голову опускать, тогда кровь к лицу прильет. Тереть нельзя. А то обморозишься и всё. Вон у меня палец короткий.

Приходишь на работу - поневоле надо работать, а то замерзнешь. Берешь долото с тракторного пальца - она ж железная, и надо бить по этому долоту – так там прям топоры лопались, мороз невозможный. А иной стоит, как истукан, руки раскорячит, как бы замерз уже - толкаешь его. А с чего работать-то? Кормят-то как? Сил нет. А надзиратель в тулупе стоит, в унтах, на оленьей шкуре, еще костер ему разведут. Ну, тоже мерзнет, конечно. И никакого обеда, никогда нам обед не возили. Только что сам человек от пайка себе припасет. Кусочек хлеба с собой отломлю, грамм двести, чтоб жевнуть. Да воды над костром на лопате растопишь, выпьешь с лопаты. Вода там была сухим пайком - вечная мерзлота. А так никакой воды нету, никаких родников.

У нас, правда, ветер не сильный был. Потому что мы от моря в ста пятидесяти километрах были. За сопками-то ничего. А посевернее, да поближе к морю, на Чукотке, там еще ветер. Там вообще невозможно, просто сжигает мороз и всё. У нас Труба была такая - развал между сопками, по которому ветер дул прямо с Охотского моря. По ней у нас часть пути проходила. Там только задом идти можно, иначе лицо сожжет. И нас ведут, и конвой задом идет. Как-то нас повели после работы в баню, а там побрили всё - и голову и лобок и всё. Помоешься и ведут тебя, обритого всего. Идем оттуда два километра - так прямо как в пекле. Шапка без опушки, голая, рукавицы все засусленные. Просто как во льду идешь. Поэтому люди постепенно простывали, таяли, погибали.

В бараке, правда, тепло, грех жаловаться. Потому что там угля полно: открываешь мох - сразу уголь, 16 метров. Большой барак, метров на пятьдесят. И прямо бочка стоит посреди барака, и в ней сыплють уголь - жарко. Придешь - обогреешься хоть. Все к бочке сразу же. Придешь вечером, поужинаешь. В восемь часов отбой - а в пять подъем. Закроют тебя - а там, в бараке, такое - ума не дашь. Преступный мир, мат-перемат, в карты играют, друг друга проигрывают, убивают, головой о стену бьются. А утром надо вставать, в туалет - а там очередь, мороз. Потом в столовую очередь, внутри, правда. Ну, быстро съешь там суп этот, выпьешь через край. И - строиться на работу.

И так ведь не днями, а годами. Я, честно говоря, и не надеялся, что выживу. Срок-то десять лет! И никакого человечества там нет, жизнь человеческая ничего не стоит. От истощения погибают, от цинги. А начальству что: этот помрет - новых пришлют, был бы план. Там на людей никто и не смотрит. О скотине и то хозяин больше имеет сопереживания, чем когда там погиб человек. Никто их и не хоронил: умер - его за ногу к трактору цепляют и волоком за зону. Там мох откинут и под мох. Хоронить-то некуда - вечная мерзлота. Только бирку поставят с номером - а то и так.

Паек - овес-сечка, овес-сечка. Сегодня овес, завтра овес - месяц-второй, год, второй, третий... Подходишь к столовой - и уже тебя тянет на рвоту, потому что организм требует витаминов, заедала цинга. Выпадают зубы, человек подыхает. Я пол-яблока я за семь лет съел - где-то там товарищ достал, говорит: «На, покушай пол-яблока». Выручали 600 грамм хлеба.

Встретил я одного старика, он в тех же лагерях сидел, тоже воспоминания пишет. Он говорит: ничего там, в этих местах больше нет, ни одного человека. А тогда ведь миллионы людей сидели. Рассказать бы нашим дедам до революции, что такое будет, - никто бы не поверил. И сейчас молодежь уже не верит, не понимает, что такое было. Говорят: "Вот бы Сталина!". Не помнят, как приходили ночью и забирали тебя, а ты и не знал, за что. Ведь всех побрали - не за то, что ты что-то такое делал, а за то только, что ты думал, не как все, в своей голове. Во как. А они Сталина просят - и выпросят. Народ же - как бараны, куда им скажут, туда и идет.

***

Я жил с убийцами, спал прямо с ними. А там такие были люди, им ничего не страшно. Они по двадцать пять лет суждёны - а смертной казни не было. Для него зарезать ничего не стоит. Он зарежет, придет на вахту: «Я человека зарезал.» «Зарезал? Ну распишись.» - и идет свободно. Там у нас был такой Мишка Грузин, он двадцать пять душ зарезал. Там настолько было тяжело даже не то что жить, а смотреть. Потому что там были отсев с лагерей преступного мира - самые ярые рецидивисты, которые уже нельзя в обычном лагере держать, их сплавляли.

По воровскому закону в тюрьме работать нельзя. Ну, конечно, их там ломали, тоже в карцер сажали. Но некоторые, законные воры не работали, а простые воры работали. А над всеми этими ворами был такой Дуга, главный вор. Что Дуга скажет – закон. Скажет – все будут работать. И начальство с ним имеет дело. Начальнику лагеря нужно план выполнять - он вора вызывает, с ним договаривается: "Ты, Миш, помоги мне тут." А если он не прикажет - не будут работать, ничего начальник не сделает.

А некоторые воры смотрят, что вор имеет с ними дело: «А, ты ссучился, нас продаешь?» - и пошла резня. Например был у нас бригадир, нарядчик. Он же должен давать наряд и распределять людей - как и что. И всех же обязан, раз он нарядчиком работает. Ну и заставлял работать воров. И, значит, воры постановили убить, за то, что он участвует с начальством. И надо показательно убить, казнить. Проиграли в карты - кто убивать будет. И так казнили его - вночь, у нас в бараке. Сперва вырезали низ, половые органы, потом глаза повырезали, уши. Издевались, пока он живой. Такая страсть, зверство, аж тяжело сейчас вспоминать. Там никакого человечества. А надзиратели в ночь боялись заходить, а то и его укокошат. Убили там кого или нет - им это не нужно. Они нас даже не охраняли - куда ты побежишь? Расказнили, утром смотрим - такой ужас, как катастрофа. Начальство побегали туда-сюда - ну и волоком поволокли на кладбище.

Там вешайся как хотишь. Они под жизнь играют, об стены бьются, режутся. Ели друг друга: вот убегут человек четыре-пять - одного съедят, потом другого...

Я в лагере был один православный. Которые раньше были, их позаморозили, говорят, водой поливали. А даже и поливать не надо. Не выходишь на работу в праздник - просто ставят тебя снаружи. В шахте 14 градусов мороза, а снаружи - до 65 градусов доходило, а 55 - 60 это каждый день. Тюремный бушлат засусленный, ботинки. Значит он сегодня простыл, завтра простыл - постепенно так и погибали.

А то садют в карцер. Там была такая "коробочка" называлась - сруб немазаный, без крыши, потолок землей засыпан. Щели такие, что кулак суй, цигарки туда давали прикуривать. Сквозняк гуляет. Ну сколько там просидишь? День, два - сколько выживешь?

Вся советская жизнь это мука. Ежели отстаивать, то нужно было просто решаться как бы на смерть. А ежели думаешь жить, то отступай от веры. Ну большинство просто поумирали и все.

Ну я, конечно, надеялся на Бога. Думал, выживу - значит выживу. Ищу подобных мало-мало в народе товарищей. Были хорошие ребята, не то что верующие, а сочувствующие. А верующие были, только другого убеждения - баптисты, иеговисты, субботники. Они тоже по своей вере отстаивали. Баптисты - их ставили под расстрел, что они не были согласны идти на фронт. Они шли за Христа на смерть. И я понимал, что они шли всё же за Христа. Баптистов у нас было три человека. Я с ними по-братски жил, делились, помогали друг другу. Субботник был, такой был хороший парень. Баптисты - они не отказывались: праздник не праздник - они работали. А он отстаивал субботу. Потому есть в Библии написано: "Помни день субботний. Седьмый же день - Господу Богу твоему..." Как суббота, они его в изолятор. Как суббота - в изолятор. Ну мы были с ними друзья. Он настолько был такой честный, справедливый парень. Он сообщил всем своим родным в Петербурге - и писали мне уже на волю письма. А он не вернулся, погиб, положил душу за Христа.

Евреи были, немцы - я со всеми старался жить мирно. Особенно немцы с Поволжья, хорошие, уважительные ребята. Они по-своему конечно верили. Мы по своему понятию должны не весть вражду ни с кем. Потому что сейчас такое время, Сатаниил насеял всякой вражды, образовалось много сект, течений, вражина разделил веру православную. А Бог есть истина, правда. Ежели я буду молиться, креститься, а делать совсем другое - оно Богу не нужно. У нас есть бабки такие верующие, говорят: «А чё к вам ездят всякие разные? Чё вы их встречаете?» Да как же не встречать? Приехали люди, интересуются. А вы верующие, а не интересуетесь.

***

Ну, и мы кончили больницу - погнали на работу в поселок Галимый. А в праздники я не работал. Но то меня покрывали ребята, что вроде я работаю. А тут надо в открытую. Ну и я приготовился уже на смерть. Думаю: будь что будет. А там был такой порядок: выходишь за лагерную зону и, ежели обувка плохая, заболел или что-то - отходи в сторону и говори по какой причине. Ну, выводят нас, строят, а я отхожу в сторонку.
"Ты чего?"
"Я, говорю, - на работу не пойду, сегодня большой праздник...»
"Ах ты!" - они меня сразу на кулаки, поволокли меня к начальству. Приволокли к начальнику лагеря, там у него при вахте кабинет: "Вот богомол тут нашелся, работать не хочет!" Он так поглядел на меня: "Ладно, мы с ним разберемся, идите-идите." Ну, они ушли.

Начинает меня допрашивать. «А ты точно верующий?» Я говорю: «А как же. Есть дело, вы можете посмотреть."
- Обязательно посмотрю, но ежели ты врешь, то смотри, тогда не обижайся. Ты откуда?
- С Воронежа.
- А, это место знакомое. А откуда с Воронежа?
- С Бутурлиновки.
Он встал, подошел.
- И я с Бутурлиновки...
Ну, он расспросил все мое дело, как, чего. Я ему все рассказал: отец сидел, мать сидела, всю эту биографию. Проверил мое дело - там, конечно, характеристика из того лагеря идет. За религию осужден, за веру православную.

А в кармане у меня игрушка была - там дощечка и две куры. За щепочку тянешь - они клюют по очереди. Я в бараке лежал, сделал. А как меня схватили, кур этих вытащили - и ему на стол. Он:

- Это что такое?
- Да вот, куры.
- А можешь мне таких сделать? Я сегодня на именины иду, там ребенок маленький.
- Да пожалуйста, - говорю, - берите.
- Вот спасибо! Ну иди, ты работать не будешь, я им скажу.

И вызывает начальника надзирателей, говорит: "Отведите его, пущай празднует. Он завтра в два раза больше сделает, чем эти шакалы блатные." Они гладят: что такое!? Проводили меня в зону, я пошел отдыхать. Вот это, думаю, да! Вот такое чудо. Это, я понимаю, Бог послал человека. Бог-то через людей спасает.

***

Но а тут получилось такое. Угля-то в лагере полно, пожалуйста, жги. А разжечь нечем - нет дров. Ну и шахтеры идут с шахты и ломаный крепий возьмут - стропила деревянные, какая поломалась. А крепи эти дорогие, их завозят. А ребята привезут, нарежут - чтоб разжечь уголь. И тут надзиратели давай к ним придираться - и чтобы их наказать. И как поднялись заключенные: "Что вы придираетесь?! Это же не крепий, а ломаный! Хотите, чтоб мы тут померзли?! Вы нас сюда привезли не срок отбывать, а уничтожить, что ли?! Так мы совсем не будем работать!.."

И забастовали. Одни на работу не идут, другие из шахты не выходят, голодают там. Надзиратели - в шахту, ищут специально, кто тут заправила. Ну а тут уже никто не скажет, потому что боятся, иначе убьют. Лагерь окружили с автоматами, стреляют, какой-то генерал на самолете прилетел из Магадана. Вызывают, расспрашивают нас, как что. Ну и видимо, главари сказали: "начинаем работу" - а то постреляют и все.

Ну а после узнали главарей этих - не знаю, кто показал. Был процесс следствия и приговорили их к смертной казни, человека четыре. И тут стали, правда, нам дровишки давать, чтоб растоплять. Ну и лагерь в таком напряженном виде.

Прошло года уже полтора. Как-то лежу я в бараке, у меня койка наверху, около двери. Я лежу, закрылся одеялом с головой и плачу. А там преступный мир, мат, карты, там ума не дашь. И задремал я вроде. И вдруг, смотрю, в дверях стоит пророк Давид - как его в Псалтири рисуют, точно такой, с бородой и в ризе. Прямо наяву его вижу. Я одеяло скинул, сел на кровати и говорю: «Отче Давиде, вытащи меня отсюда!» И раз - он пропал. Я: что такое?! И осталось какое-то впечатление, как чудо какое-то.

***

А в пятьдесят третьем Сталин подох. Объявили, загудели гудки, все машины поостановились, траур. Мы молчим - ежли что скажешь, сразу расстреляют. Ну, некоторые между собой поговаривали, кого знали. А вообще, и там, в такой тяжести, а друг друга боялись.

И, может быть, месяца три прошло, утром объявляют: начальник какой-то приехал из Москвы, всех на линейку строят. "Будет лекция специальная". А я думаю: да на что они мне сдались? Не пойду. И еще один сосед, хохол, не пошел. А начальник этот, оказывается, как построились, вылез на возвышение и говорит: "Граждане заключенные! Сколько была советская власть - столько вас жиды мучили. Ну, все, кончилось это время! Теперь тут останутся только те, кто правда виноват."

И уже начали немножко наводить порядок. При Сталину вообще человек не человек, его специально уничтожали. А тут полегче стало. Проходит несколько время, смотрим - объявляют амнистия бытовым статьям. Которые не особо большие преступления - стали отпускать их. Наша 58-ая не попадает - но пересматривалась. Смотрим - и некоторые с 58-ой на волю пустили. Ну, тут стали уж смело говорить: "Хоть бы всё там передохло!"

***

Значит, в июне месяце приехал я домой. Приехал на родину - а тут черная земля, был град, выбил все, все снял. Думаю: что это, голод будет? Прихожу домой - матери нет, умерла, похоронили ее. Как я видел сон – так и сбылся. Тут сестренки - конечно, встретили, и слезы, и радость. Ну и такой пошел дождь - и как пошло расти от корня! И еще больше, еще куще получилось - такой урожай!

Верующих у нас осталось на тот момент дворов пятнадцать, не больше. Которые не голосовали, не шли в колхозы, отстаивали свою веру. Тех уже нет, родителей - их забрали в тридцать шестом году, а кого после войны - дядя мой, Устин Афанасьевич, Сбитневы, Рокадулины, Воропаевы, всех я сейчас не упомню фамилии. Они так и погибли в тюрьме, не вернулись. Это уже остались их дети, эти вот мы. Как я и еще моложе. Они не были в заключении, но они жили хуже, чем в заключении. Вот особенно Лепехины, вся ихняя семья. Отца забрали и расстреляли, не вернулся. И вот старшему, Алексею, какую-то обувочку обуют. А отец его столяр - так он ходит, рамочки какие-то делает. Сестра, Вера, помоложе его - они и ее уберут как-то - она ходила по дворам, побиралась. Там кто свеклу, кто картошку даст, а кто вдоль спины. А остальные - голые. Придешь к ним – страшно! Как мать родила, все голые, возле нее на печке лежат. И мать не шла в колхоз.

Вот осталось нас дворов пятнадцать. Уже ночью стали собираться - и до шестьдесят первого года мы собирались. И так у нас шло торжественно, все даже завидовали. Отец мой всех держал. Каждый праздник у нас собирались - трапеза, человек двадцать, и беседа - ну действительно праздник. У нас, как бы сказать, действительно братство. Люди видят: они, даже иногда по плоти родные, а дальше, чем мы друг с другом. И презирают нас - и одновременно зависть у людей.

В колхоз не шли, работали по договору. Ну работали, правда, от зари до зари. Колотили свинарники, фермы, коровники. Была у нас своя бригада, верующих, Иван Козьмич был бригадиром. И конечно, мы не знали, что нас ждет еще. Вроде жизнь-то была свободная, Сталина нет - вроде можно было черного хлеба наесться. Живем, думаем: неужели поживем?

Ну и как раз приезжаем с работы на праздник, Троица. Прихожу домой - там повестка, в сельский совет вызывают. Я не пошел, как-то некогда было. Приходят от сельсовета:
- Устраивайтесь на работу или пишитесь в колхоз.
- Так мы работаем, с работы приехали на праздник.
- Нет, надо устраиваться, чтоб ты записался в колхоз.
- У нас, - говорю, - закон есть.
- Давай, в десять дней устраивайся.

Десять дней прошло. И они подъезжают, милиция, три человека на машине: "Собирайся..." Я схватил костюм - не свой, а тетка была у нас такая здоровая-толстая, отцова сестра - этот костюм, не разобравшись схватил. На себя вроде, а когда одел, - он совсем не мой. Ну рубашка белая на мне была - и все. Поволокли меня. Я ничего не знаю. Привозят в КПЗ, говорят: "Будешь трудоустраиваться?" Я говорю: "Я по убеждению в колхоз не шел, зачем я буду теперь? Я работаю и плачу налог..." Я же плачу не шесть процентов, как платят вообще, а плачу двенадцать процентов. Мы в колхозах по договорам работали, двенадцать процентов с нас подоходного налога.

- Значит ты паразит.
- Да какой я паразит? По шестнадцать часов работали, носилками в ручную тягали, мешали, и получился паразит...
Какое там - бесполезно!

В Воронеже что-то дня три посидел - меня на этап, в Свердловск, в пересылочную тюрьму. И такая пробка создалась в этом Свердловске, столько нагнали этих тунеядцев, со всех сторон, областей - лопается тюрьма! Ни спать ни стоять - некуда, коммунисты переборщили. Ну самая у них была ярость - хватать тунеядцев по новому указу. Там всякие и верующие, и за попрошайничество - кого за чего.
- Ты за чего? Ты как?
- Да меня с работы взяли.
- А я вот монах какой-то там...
Привозят в лагерь.
- Будешь отрабатывать?
- А за чего я буду отрабатывать? Я убил или украл? Когда я сделаю преступление, я обязан отрабатывать. А я не сделал никакого. Я истинно-православный христианин, ежели мне говорят "за веру" - пожалуйста, за веру садите. А так, что я буду отрабатывать, как тунеядец?
- Ах ты! богомол, такой-сякой!
На мне крест - он сорвал крест, надзиратель один.
- Пятнадцать суток!

Садят в нетопленый изолятор, совсем нетопленый. Уже начало зимы, в декабре. Холодина - чуть потише, чем на улице. Там на день отодвигаются нары, чтоб ты не лег. Бетонный пол и все. На ногах, да на бетон сядешь - сколько просидишь на полу? Сидел сначала один, потом бросили мне бродяжку. Вдвоем - так спинами обопремся, греемся немножко, дрожим. Ну отмучался пятнадцать суток, вышел. День-другой в бараке:

- Выходи на работу!
- Нет.
- Пятнадцать суток!

Тут уже садят одного - сижу, застываю. Врывается начальник лагеря - помню, фамилия Лихор. Доложивают ему: "Вот не хочет работать..."
- Почему на работу не ходишь?! Что, богомол, что ль?!
- Да, богомол.
- Нашёлся тут богомол мне!
Ширинку расстегает: "Вот, молись на мого бога!" Надзиратели рядом: "Га-га-га-га!" "Сиди тут!" - и пошел. Думаю, вот бес, чистокровный бес! В Колыме таких чертей не видел.

И доморились до того - нас там брали на весы – во мне было сорок пять килограмм, когда я весом девяносто. Не доедаешь месяц, второй, третий - и уже в голове кружится, силы нету. Я однажды начал слазить с нар - это уже меня на третий раз забрали - встал и голова закружилась - и как ахнулся в обморок, снес себе об бетон все лицо. Там застучали, зашумели ребята: "Шнырь!" Прибежал - а я в крови лежу. Ну, звонят в больницу, санитары меня взяли на носилки, притащили в больницу. Я очнулся, медсестра надо мной стоит, вольная, татарка. Смотрит на меня и слезы у ней катятся, плачет: "Вы хоть на нас не думайте… Мы рады за вами ухаживать тут... А вот что ж они делают?!."

Большинство не умерли, а здоровье там оставили, негожие пошли оттуда. Был у нас один верующий, Сорочан, казак он был по рождению. Он был простой такой. Называл себя "казак-отечественник." Он шумел: "Я истинно-православный христианин! Я верю в царя-отечество! Больше мне никого не надо! никаких коммунистов!" Они говорят: "Мы тебе дадим тут царя-отечество!" И пришили ему хулиганство - и два года содержали в БУРе на штрафном пайке. И довели его до того, что прям ужас! Они с него вымотали всё, скелет остался, уже на человека не похож. И один зуб остался, все повыпали. А он шумит: "Один зуб – и тот против советской власти!" Ну он уже настолько отчаялся - уже от него и семья отказалась, и сам он просто живой труп. А всё равно шумел. И само начальство уже видит. Помню, какой-то там глава надзирателей сжалился и говорит: "Сорочан, дай я тебя хоть свожу в столовую, хоть ты поишь..." Ну и отпустили его когда, он пошел - просто труп домой понес. Храбрый был такой казак. "Ну, а ваше дело я не могу понять...» - нам говорит.

***

Что такое советская власть? Советская власть – это сортировка, верующие – направо, неверующие – налево. Вот ты пришел к нам, а другой пойдет над нами смеяться, а третий будет нас гнать, а те будут сажать. Может быть, она для нас не нужна, советская власть, а для Бога она нужна. Написано в Евангелии: "Лопата в руке Его, Он очистит гумно свое…" То есть возьмет зерно на ветерок - и пыль отлетела. А ветерок это власти. Господь допустил такую власть, и она сортировала.

И Вавилонская башня строилась до небес против Бога. Они надеялись, как сказать, на свою силу. И советская башня тоже была до небес. Они уже под свою власть и церковь взяли, и уже и в космос летают. И вдруг рухнула в один час! Коммунисты уже переделались капиталистов. Боролись против капиталистов, а теперь сами капиталисты.

Так лучше умереть за правду, чем люди помирали в колхозе. Или как блатные - за карман голодный подыхал. Так я за веру, а энтот за какую-то там чепуху.

Сейчас такие страшные дела творятся. Вот в Тайланде случилось, как во дни Лота и Ноя - а никто не задумается: не будет ли у нас завтра такого? Я не говорю, что землетрясение. А вот случись сейчас в России один сильный недород - ведь люди поедят друг друга! А в тридцатых годах у нас страшный голод был, картошку гнилую на полях весной раскапывали и ели - и никто не воровал. Потому что вера была.

Или, например, шел раньше народ в Иерусалим Богу молиться пешком. Соберутся человека два-три и идут из деревни в деревню пешком. Это сколько тысяч километров? И этого человека все встречали - накормят, напоят, с собой дадут. Даже и мусульмане, другие народы - и они также их встречали, провожали. Пожалуйста, иди и молись Богу. А сейчас кому ты нужон?

Раньше жили по сорок душ в одном дворе. У нас в деревне была семья - и народился там сотый человек. И все слушались деда. Уже его сыновья - деды, им по семьдесят лет, у него внуки свои, правнуки - а он слушает деда, спрашивает, как поступать. Сейчас чтобы какого-то прадеда я слухал? Да никогда. Ему скажут: "Ты знаешь что, дед, замолчи там..." А ежли мы вместе не можем жить - какие же мы христиане? И Арсений Емельянович, как братьев собирал, к тому приводил, чтоб мы жили большими семьями: «Вот есть у вас десять домов - и хватит». А нас сто двадцать человек. Ну кому охота жить так? Кто с Дона, кто с Сибири, с Краснодара, кто ее знает, откуда… Ну а раз мы братья и сестры - мы и должны жить так. Должны терпеть друг друга, ухаживать друг за другом. Ежли я живу с братом по-братски, ежли он слаб, я ему помогаю. Смиряюсь, чтобы не обидеть.

Вот, например, даже от людей преступного мира. Казалось бы, они звери. Но ежли ты будешь терпеть, перенесешь на своей душе, и врага не затронешь, то уже врагу делать над тобой нечего. Враг тоже злой, когда его растерзают. Не дай Бог, выдаст терпение - он тебе и голову снесет. Много так погибали. А так бывает человек подходит к врагу, что и враг свои роги ломает. Он добром делает это дело. Это я на опыте вынес с преступным миром. А своему брату я тем более должён простить. И себе грех не сделал, и брата приобрел. А ежли я буду где-то за сто километров жить - какой я ему брат? Зачем раньше слушались деда? Могли бы поделиться и отдельно жили бы. А только когда вместе живешь, себя может человек понять..."

(Фотографии ГУЛАГа, которым проиллюстрирован текст, прямого отношения к воспоминаниям Перепеченых не имеют.)

Федоровцы, историческая справка

Федоровцы - одно из эсхатологических течений в движении "Истинно-Православных Христиан". Возникло после Гражданской войны, в 20-х годах прошлого века. Названо по имени основателя, юродивого Федора Рыбалкина, образ жизни и проповеди которого привлекали множество людей на юге Воронежской области и севере Дона. Федоровское движение было одним из самых ярких примеров мирного, бескомпромиссного сопротивления верующей части крестьянства советскому режиму.**

О самом Федоре Рыбалкине говорить достаточно сложно — личность его окутана легендами, и в воспоминаниях о нем уже невозможно отделить реальные исторические факты от религиозных преданий. Согласно следственному делу, Фёдор Прокофьевич Рыбалкин родился в 1882 году в селе Новый Лиман (Богучарского уезда Воронежской губернии) в крестьянской семье. В церковь ходил, как большинство людей, по праздникам. Во время Первой мировой был призван в армию, по некоторым данным, служил в конвое императора. В село вернулся до революции, стал крестьянствовать, имел большое хозяйство. Однако в 1922 году Фёдор резко изменил свою жизнь (позднее он объяснял врачам, что «во сне к нему явился Иисус Христос»). Рыбалкин раздал имущество, стал по два раза в день посещать церковь, на коленях стоял на клиросе, пел с певчими. Стал проповедовать, ходил летом и зимой в длинной холщевой рубахе, босой. Вскоре Федор приобрел репутацию «юродивого», «блаженного», «святого» и «прозорливого», который исцеляет, знает прошлое и предсказывает будущее.

«Родители рассказывали, что выйдут, бывало, воду святить на озеро, а он стоит одетый в свитку на льду, а ноги босые. Так и ходил босой. Стоит босой на льду, ноги белесеньки. А он стоит, хоть бы что. Теперь-то таких морозов нет, как тогда были. Он никого не тревожил, не обижал» (Чиркина М.С.).

«Однажды я пошел посмотреть на него. На речке была прорубь, был декабрь месяц. Он был босой, а на нем свитка. Люди принимали его за святого. Я хорошо помню, не было никакой агитации. Люди говорили: "Или Богом дано, или нет". На водосвятие люди воду набирают, все обутые, а он босой. Всем интересно, а он спокоен» (Мирошников И.П.).

«По нашей улице идет — мы гурьбой соберемся, смотрим, а он идет в свитенке. Босой, без головного убора. У него палочка, а на ней картузик или шапочка. А свитку ни летом, ни зимой не снимал. Еще он давал из одной бутылочки воду всем. Каждому дает и каждому она разная: кому — сладкая, кому — горькая. А одному показывает на небо: «Смотри, что ты там видишь?» А тот ангелов видит.» (Шабельская М.П., с. Новый Лиман)

«Он сказал: «Будут раскулачивать». И вот же — раскулачивали, скотину сгоняли. Скотина ревет… И еще он сказал: «Сегодня сажать». Это чтоб картофель посадили. Или говорил: «Урожая проса не будет». Так и было. Вот он как встанет, месяц за тучу заходит, а он уже определил, какой день будет. Все, что он говорил, все и сбывалось. Люди его считали за пророка. Он никого не обижал, он с моим отцом дружил, его ценили, считали, что он святой» (Павлина Григорьевна, с. Новый Лиман).

 Позднее воронежская пресса утверждала, что Рыбалкин был сумасшедшим - сошёл с ума на фронте или вследствие сифилиса, которым заразился там же.

Летом В 1923 года он появился в слободе Новая Калитва (ныне - Россошанский район Воронежской области) и стал убеждать верующих, что «священники ваши - обновленцы».(***) На слободской площади был устроен диспут между федоровцами и обновленческими клириками - общественное мнение склонилось в пользу первых. Когда Федор Рыбалкин вернулся в Новый Лиман, местный священник Вениамин Запоганенко через странников стал созывать богомольцев из окрестных сел. После всенощной службы отец Вениамин выводил Федора через алтарь на середину церкви и «толковал» его речи. В проповедях он называл Федора «явленным Пантелеймоном целителем». В отчетах оперуполномоченного о Федоре Рыбалкине говорилось так: «Он занимался пророчеством и ловким образом создал себе славу святого... Везде громил обновленцев и распространял слухи о страшном суде… Под влиянием такой агитации в начале 1925 года почти весь Калитвянский район перешел в тихоновщину».

«Люди собрались в церкви на службу, и Федор просил людей столоваться, нести продукты. Люди сами несли и там во дворе церкви готовили тем людям, которые прибывали в церковь. Заставлял он свою жену босой ходить, а она не могла. Она придет в церковь с детишками грудными, становится у стенки, удивляется и стоит» (Домашева-Зюбина И.Е, с. Новый Лиман).

Постепенно вокруг Федора Рыбалкина образовалась группа верующих, которые ходили по селам, рассказывали о «прозорливом старце» и собирали пожертвования на будущий монастырь. На эти средства был куплен в Новом Лимане дом в семь комнат. Там проводились богослужения, читали Псалтирь и акафисты и кормили странников и паломников, ежедневно до ста человек. Богомольцы рассказывали по селам, что у них священники «обновленцы» и шарлатаны, а в Новом Лимане «идет покаяние и истинное православие, потому что там есть Федор...»

В село стекались массы паломников, в день службу посещали по триста-пятьсот человек - особенно перед Рождеством 1925 года. В рапорте оперуполномоченного докладывалось: «Этим шарлатанам удалось настолько напугать крестьянство, что, как я вам уже сообщал неоднократно, началось сильное паломничество в Лиман к Федору. Понадевали на себя кресты даже те, кто уже ряд лет совершенно оторвался от церкви».

«Федор в церковь входил, но не крестился. Войдет в церковь, станет, как столб, и стоит. Потом начал ходить босой, стал Богу молиться, начал креститься. Как пошел он босой, так началось служение в церкви, чуть ли не круглосуточное. Никого он не вербовал, люди шли сами, даже с Украины стали двигаться. Когда я был пацаном, мать принимала в нашей избе многих богомольцев. Однажды я пришел домой, народу было столько, что просто ногой негде ступить.Он плохого ничего не делал, на мой взгляд. Были люди, которые считали, что этот человек Христос, это я хорошо помню.» (Хижняк Ф.П. с. Новый Лиман, ).

«Народ приезжал к нам в церковь отовсюду. Народу было столько, что все поле было заполнено вокруг церкви. Тогда народ в него верил. Федор выходил на пригорок возле церкви и с него читал молитвы, а потом говорил: «Я сейчас вознесусь к Богу!» Люди ждали. Потом он обращался к небу, и люди слышали только: «Господи! Господи!» Потом он обратился к народу: «Мне Господь сказал оставаться с вами и продолжать на земле наши дела». Потом стали верить в него, как в Бога, и в его учение. Таких много было.» (Зыбин М.В., с. Новый Лиман).

Когда в области начались первые хлебозаготовки, Федор Рыбалкин стал говорить верующим, что скоро у них все отберут. И в Новом Лимане федоровцами ежедневно стали устраиваться массовые общественные обеды. На первое подавали сладкое, причем говорилось, что вот так же сладко, как это блюдо, жилось в царское время. На второе подавали лук: так горько живется сейчас при советской власти — власти антихриста. Активные федоровцы стали ходить, обвязавшись связками репчатого лука. Некоторые носили шерстяные балахоны с капюшонами, типа монашеских, расшитые крестами. Есть ощущение, то в этот период движение носило несколько хлыстовский характер.

«Федоровцы ничего не говорили, лишь собирались и молились. Советской власти они не признавали, налогов не платили. Идешь, поздороваешься с ним, он с тобой, а обернешься — он тебя крестит. Я ходил на их собрания. Они молятся, причащаются, потом кушать садятся: сначала кушают чеснок — вот сейчас горькая жизнь; а потом тюрю — потом будет сладкая жизнь.» (Чалый Н.И., с. Терновка).

Свои дома федоровцы отмечали знаками - на ставнях ставились мелом кресты или буквы ХВ («Христос Воскресе»). Как утверждалось в следственных делах, по этим знакам федоровские хаты должны быть опознаны в "Варфоломеевскую ночь" - когда прискачут «белые всадники на белых конях» и уничтожат всех не федоровцев...". На одежду федоровцы так же нашивали кресты. Сам Федор Рыбалкин «был обшит крестами с головы до ног». Некоторое время спустя среди федоровцев распространилось «священное письмо», и в нем утверждалось, что Богу чрезвычайно угодны массовые трапезы на сотни человек, как ближайший путь в Царствие Божие, и раздача хлеба беднякам. Некоторые по утрам находили у своих домов мешки с зерном или мукой, и федоровцы объсняли: «Это тебе от Бога» и говорили, чтобы те дареный хлеб после семикратной молитвы спрятали так, чтобы «своя рука не ведала, свои глаза не видели». Хлеб этот крестьяне должны были держать до тех пор, пока в двери не войдут «белые всадники», не перекрестятся на иконы, не поцелуют флажки, не скажут «Христос воскрес» и не укажут путь в «царствие Божие». Конечно, все это было отголоском недавней Гражданской войны. Уже не надеясь на возвращение "белых" в физической реальности, федоровцы перевели это ожидание в сферу религиозно-эсхатологическую.

В материалах следствия эти события были представлены так: «Советский Союз испытывал острую нужду в хлебе, и когда кулачье усиленно скрывало хлебные излишки, федоровцы развили бешеную агитацию именно за то, чтобы хлеб не попал в руки рабоче-крестьянской власти <...> повели практическую работу по растрачиванию хлеба. Не по разбазариванию, не по распродаже, а именно по растрачиванию хлеба». Это позднее стало серьезным обвинением и основанием для расстрела многих федоровцев.

Перед наступлением нового, 1926 года районные власти распорядились, чтобы милиция привела в порядок оружие, так как в новогоднюю ночь федоровцы якобы «хотят вырезать всех коммунистов». Действительно, в новогоднюю ночь федоровцы устроили всенощное стояние в церкви, а ровно в полночь в Новой Калитве одновременно, будто по сигналу, в разных концах села вспыхнули четыре хаты советских активистов, причем горящие дома при взгляде сверху образовывали крест. Власть заявила, что эти пожары — дело рук федоровцев, пытавшихся инсценировать «появление с неба незримого огня» как расправу с «антихристовыми слугами».

Мы не можем однозначно утверждать, что эти обвинения были наветом. В период Гражданской войны часть будущих федоровцев наверняка принимала участие в вооруженных восстаниях против большевиков. В 1919 году Новый Лиман оказался на территории знаменитого Вешенского восстания (описанного Михаилом Шолоховым в "Тихом Доне").

Приказ о подавлении восстания, подписанный членом РВС А.Колегаевым, предусмативал следующие меры профилактики:
а) сожжение восставших хуторов;
б) беспощадный расстрел всех без исключения лиц, принимавших прямое или косвенное участие в восстании;
в) расстрел через 5 или 10 человек взрослого мужского населения хуторов;
г) массовое взятие заложников из соседних к восставшим хуторов;
д) широкое оповещение населения хуторов и станиц о том, что все станицы и хутора, замеченные в оказании помощи восставшим, будут подвергаться беспощадному истреблению всего взрослого мужского населения и предаваться сожжению.

А зимой 1920-21, после возвращения большевиков, здесь, как и во многих областях Центральной России, снова прошла волна крестьянских выступлений. В селах Старая и Новая Калитва в ходе подавления мятежа былы убиты около тысячи мужчин. Короче говоря, особых оснований любить большевиков у местных жителей не было. Вместе с тем эпизод с поджогом категорически расходится со всем тем, что мы знаем о федоровцах, - протест которых в дальнейшем носил подчеркнуто ненасильственный и стоический характер.

Репрессии

В январе 1926 года Федор Рыбалкин, отец Вениамин и еще несколько десятков федоровцев. Среди арестованных был и Никифор Тоцкий, заместитель председателя РИКа и член волостного комитета партии, повторивший судьбу новозаветного Савла, гонителя христиан. Он неожиданно присоединился к федоровцам и на коленях просил прощения у Федора Рыбалкина. Главным пунктом обвинения для них стал «подрыв экономической мощи крестьянства... с одной стороны, и подрыв политики советской власти, проводимой в деревне, — с другой». Большинство были приговорены к разным срокам. Федор Рыбалкин и еще несколько человек были признаны душевнобольными и приговорены к принудительному лечению в психиатрической больнице. В акте врачебной комиссии о Федоре отмечалось: «К своему аресту относится совершенно равнодушно, говоря, что Бог захочет, то и будет, нисколько не заботится об оставшейся семье».

Однако федоровцы продолжали собираться на подпольные собрания в Новой Калитве и других селах. Среди мер борьбы с ними рекомендовалось провести через общие сходы постановление о выселении наиболее ярых членов общины или же «провести полное прекращение отпуска товаров с кооперации, вплоть до табаку и спичек, для членов секты». Инструктор партийного комитета по антирелигиозной пропаганде предлагал: «<…> практиковать вынесение крестьянских сходов об отобрании у них злостно необрабатываемой земли или всего земельного надела; <...> применять общественное принуждение к “федоровским” семьям, <...> в случае отказа от посылки детей в школы, отобрать у них детей и взыскать с родителей на содержание ребенка».

В феврале1929 года секретарь Россошанского окружкома докладывал: «Секта к настоящему времени насчитывает около 1000 человек в 8 районах округа... Мы принуждены самым настоятельным образом добиваться поголовного выселения всех “федоровцев” за пределы области… Нужно с ними немедленно и окончательно расправиться, в противном случае это впоследствии обойдется нам дороже».

Расправа была неизбежна. Весной 1929 года в селах Богучарского, Ново-Калитвянского и Россошанского районов были арестованы свыше 50 человек во главе с Дмитрием Пархоменко. В ноябре 1929 года, года «великого перелома», начавшего коллективизацию, в Воронеже состоялся громкий судебный процесс над федоровцами. 36 человек обвинялись в белогвардейском заговоре, антисоветской агитации, поджогах, несдаче хлеба государству и отказе покупать государственные облигации. Судя по речам защиты, половина из подсудимых были не федоровцами, а деревенскими хулиганами, пьяное баловство которых было пришито к делу настоящих федоровцев для обвинения их в терроризме. Активные федоровцы на суде юродствовали, сидели на полу, закрыв лица капюшонами, и на все вопросы отвечали: «Отец Небесный знает».

Воронежская газета «Коммуна» в течение двух недель печатала подробные репортажи с процесса. В городе были организованы многочисленные митинги трудящихся с требованием расстрела сектантов. О значимости процесса говорит то, что он был запечатлен московскими кинохроникерами, по итогам процесса была даже издана отдельная книга, которая должна была, видимо, подвести теоретическую базу под громкие газетные лозунги.

В итоге 16 человек, в их числе – Дмитрий Пархоменко - были приговорены к расстрелу, остальные – к заключению в концлагерь. По некоторым данным, Федор Рыбалкин получил 10 лет лагерей и был отправлен на Соловки, где впоследствии погиб. Это согласуется с федоровским преданием, которое гласит, что он сам попросил отправить его на Соловки, где по прибытию вознесся на небо. (Других данных о судьбе Федора нет. Известно, что дети его так же участвовали в федоровском движении, впоследствии были раскулачены и высланы.)

Процесс этот был далеко не последним. Например, мы знаем, что в 1930 г. были осуждены 32 федоровца - из них 9 человек были приговорены к расстрелу, остальные к различным срокам заключения в концлагере. В марте 1931-го, по постановлению тройки при ПП ОГПУ по ЦЧО, по ст. 58-11 были осуждены 14 федоровцев к различным срокам лишения свободы. В октябре 1936-го, постановлением Особого Совещания при НКВД к различным срокам заключения осуждены 58 "федоровцев".

Суды над федоровцами проходили в рамках общесоюзной кампании по разгрому оппозиционных власти церковных групп. В это время прошли массовые аресты в Москве, Ленинграде, Воронеже, Вятке, Ярославле и других городах и областях. Особенно массовыми аресты были в Центрально-Черноземной области, что обуславливалось стремительными темпами коллективизации. Одним из главных центров церковного сопротивления был именно Воронеж. Архиепископ Петр Зверев и сменившией его Алексий Буй ушли в открытую оппозицию митрополиту Сергию Старгородскому, подписавшему декларацию о признании советской власти. По делу "буевцев" было арестовано более пятиста человек, епископ Алексий и еще 12 священников были приговорены к расстрелу, остальные так же отправились на Соловки. «О масштабе завершившейся операции по ликвидации движения ИПЦ красноречиво говорят цифры – число арестованных иереев за семь лет, с 1928 по 1935 гг., составило 51.625 человек. К сожалению, о количестве мирян, осужденных в те же годы по групповым делам ИПЦ, сообщить точные цифры невозможно, но даже предварительные расчеты, в зависимости от региона, дают 2-5 кратное превышение числа осужденных».

Те федоровцы, которым удалось избежать Соловков, были раскулачены и высланы. После этого движение ушло в подполье.

«Федоровцев высылали, в чем они были, вещей не давали брать. Вывозили их на волах до станции, а там — в вагоны и в Сибирь. Там они и пропали.» (Меняйло И.А., хутор Лощина).

«Федоровцы написали кресты на ставнях, а потом ХВ. Сегодня дворов двадцать-тридцать, на второй день — пятьдесят. В один день их выслали, а наутро поднималось еще больше. Так и выслали всех.» (Чалый Н.И., с. Терновка).

«У нас у одного семь детей было, и его вывезли за крестики. Их вывозили зимой. Снегопады большие были, а их везли на Россошь. Высаживали на снег, а потом их забрали прямо на Соловки.» (Малахова В.Х, с. Старая Калитва).

"Антисоветский эсхатологизм"

После ареста Федора среди его последователей возникла идея, что он, на самом деле, был не Федором Рыбалкиным (настоящий Федор погиб на Первой мировой), а Христом. Возможно, это было отголоском хлыстовской традиции называть Христом всякого лидера сектантского «корабля».

Вообще восприятие событий Священного Писания как внеисторических характерно для "народного православия". Общаясь со стариками-федоровцами в Тишанке мы замечали, что библейские события воспринимаются ими не как далекая книжная реальность, а как что-то понятное, житейское и свое. Надо сказать, что быт евангельских персонажей не сильно отличается от быта, знакомого дореволюционному крестьянину, - в отличие от новой, советской реальности. Евангельские истории воспринимаются как вечные, вневременные - это матрица, на которой строится жизнь. Поэтому воплощение их в обычной жизни не удивительно, оно лишь свидетельствует об их истинности, даже, пожалуй, является ее критерием. Пришествие Христа в Новый Лиман не казалось богучарским крестьянам чем-то невозможным. Наоборот - как же Ему не придти в такое время? Ужасы Гражданской войны, продразверстка, подавление крестьянских мятежей, разграбление церквей породили сильнейшие эсхатологические настроения. Одновременное апокалиптическое явление антихриста и Христа казалось крестьянам совершенно логичным.

Такие настроения в исторической литературе, посвященной послереволюционному расколу церкви, получили название антисоветский эсхатологизм. «Группы, проникнутые этим умонастроением, возникают уже в 1920-е гг. - пишет Алексей Беглов. – Распространены они были в основном в сельских районах и городах черноземных областей России, Поволжья, восточных областей Украины. Численность большинства этих групп не превышала двух-трех десятков человек и не выходила за пределы одного или нескольких соседних приходов, но некоторые разрастались до массовых движений, охватывавших целую область или регион. Первоначально они существовали в рамках легальных приходов, поддерживались или даже вдохновлялись их священниками или бывшими насельниками закрытых монастырей, жившими по соседству. <…> В 1920-х же гг. в ходе борьбы с обновленчеством у представителей этих групп, помимо антисоветско-эсхатологических воззрений, формируется представление о «церкви лукавнующих», служители которой, именуя себя слугами Христа, на деле служат антихристу.

Отождествление советской власти с властью антихриста заставило членов столь радикально настроенных групп бойкотировать практически все ее мероприятия, а ее учреждения воспринимать как антихристовы. Прежде всего, это коснулось работы в колхозах, а позднее и вообще в государственных учреждениях. Считалось, «что вступающие в колхозы продаются антихристу, колхозникам на лбы будут ставиться печати, они будут гореть в аду и т. п.»

По данным Беглова, доля единоличников в местах распространения таких движений достигала 10-15% - примерно в два раза больше, чем в среднем по стране. Однако жизнь этих крестьян власти делали совершенно невыносимой. Когда активная фаза раскулачивания (1929-1931 гг.) кончилась, началось планомерное удушение единоличников налогами. Место милиционера с наганом занял посыльный из сельсовета с листками «обязательных распоряжений» - о хлебосдаче, едином сельхозналоге, самообложении и пр. и пр. То, что не было достигнуто прямым грабежом, гораздо вернее достигалось теперь жестокими, от года к году в геометрической прогрессии возраставшими поборами, фактически новой продразверсткой. Огороды отбирались, выращенную скотину и всю домашнюю живность забирали "за налоги". Попытки честно выплатить их, сдать весь хлеб приводили крестьянские семьи к полной нищете и голоду. А как только возможности семьи иссякали - ее главу сажали за неуплату налогов, а жену и детей высылали.

Атрибуты советской гражданской, общественной и хозяйственной жизни – документы, паспорта, участие в выборах, членство в профсоюзе, подписка на займы, пенсии и т.д. - так же воспринимались как знаки пришествия антихриста, его печать: "В Евангелии сказано, что накануне последнего отживания на земле появились антихристы, будут ставить печати на людей, а кто не будет принимать печати, будет смертельно гонимый..." Грехом считалось иметь паспорт, прочие советские документы и справки, голосовать, водить детей в советскую школу, служить в армии. "... При проведении всесоюзной переписи населения 1937 г. многие верующие отказались от заполнения бланков: "Мы овцы не вашего стада, подчиняемся только одному богу..."." Можно представить, что ждало крестьян-единоличников, заявивших такое в 37-ом.

Лагеря

Свидетельства о федоровцах в заключении есть в мемуарах писателей-узников советских лагерей. Олег Волков был арестован в феврале 1928 года и через некоторое время оказался на Соловках, где пребывал в заключении до апреля 1929 года. Волков не называет имя «федоровцы», но узнаваемые детали свидетельствуют, о том, что видел он, скорее всего, их. Вот, что пишет Волков про Кемьский пересыльный пункт (Кемь-Пер-Пункт), откуда заключенных отправляли непосредственно на Соловки:

«…Упорство сектантов накаляло начальство до предела. Они не называли своего имени, на все вопросы ответ был один: «Бог знает!»; отказывались работать на антихриста. И никакие запугивания и побои не понудили их «служить» злу, то есть власти, распинавшей Христа. И охранники отступились. Но побег,за которым последовали выговоры и упреки сверху – «Просмотрели! Распустили!», - подхлестнул служебное рвение.

И вот кучку державшихся вместе исхудалых, оборванных и немых сектантов загнали в угол зоны и, связав руки, поставили на выступающий валун. Было их человек двадцать: два или три старца с непокрытой головой, лысых и седобородых; несколько мужчин среднего возраста – растерзанных, с ввалившимися щеками, потемневших, сутулых; подростки, какими рисовали нищих крестьянских пареньков передвижники; и три нестарые женщины в длинных деревенских платьях, повязанные надвинутыми на глаза косынками. Как случилось, что сектанток не отделили, а держали в нашей зоне? Быть может, специально привели из женбарака, стоявшего неподалеку.

Командир распорядился: стоять им на валуне, пока не объявят своих имен и не пойдут работать. Тройке стрелков было приказано не давать «сволоте» шевелиться. Строптивцев поставили «на комары» - так называлась в лагере эта казнь, предоставленная природе. Люди как бы и не при чем: север, болота, глушь, как тут без комаров? Ничего не поделаешь! И они стояли, эти несчастные «христосики» - темные по знаньям, но светлые по своей вере, недосягаемо вознесенные ею. Замученные и осмеянные, хилые, но способные принять смерть за свои убеждения.

Тщетно приступал к ним взбешенный начальник, порвал на ослушниках рубахи – пусть комары вовсю жрут эту «падлу»! Стояли молча, покрытые серым шевелящимся саваном. Даже не стонали. Чуть шевелились беззвучно губы.

- Считаю до десяти, ублюдки! Не пойдете – как собак перестреляю… Раз… два…

Лязгнули затворы. Сбившиеся в кучку мужики и бабы как по команде попадали на колени. Нестройно, хрипло запели «Христос воскресе из мертвых…». Начальник исступленно матерится и бросается на них с поднятыми кулаками. Продержали их несколько часов. Взмолились изъеденные стражи. И начальник махнул рукой: «А ну их к…».

В одном из интервью Олег Волков рассказывал также, что эти мучимые сектанты были одеты в балахоны с нашитыми крестами.

«В Преображенском соборе находилась тринадцатая – карантинная – рота: сюда помещали привезенных на остров этапников. … В темные углы забились сектанты с изможденными лицами, лихорадочными глазами и нательными крестиками, сделанными из связанных ниткой палочек, висящими на гайтанах из женских волос. … Окрики вахтеров заставляют всех оторопело вскакивать, бестолково бросаться с готовностью выполнить любое приказание. Одни сектанты сидят по-прежнему отрешенными, словно ничего вокруг их не затрагивает».

В воспоминаниях Николая Киселева-Громова, служившего в охране С.Л.О.Н.а, возможно говорится о федоровцах или какой-то близкой к ним группе. Киселев называет сектантов "духоборами" - но это безусловная ошибка: духоборов на Соловках не было, в подавляющем большистве они еще до революции эмигрировали в Канаду.

"В количестве 65 они были присланы на Конд–остров для «загиба» летом 1929 года. Они отказывались называть чекистам свои имена и фамилии, именуя себя «сынами божьими». За это их немилосердно избивали. В конце концов, ИСО решило отправить их «на загиб» к «Шурке» Новикову, на Конд–остров. Новиков отвел им в лесу место и велел строить себе землянки. Получив пилы и топоры, они приступили к постройке, спали под открытым небом у костров. Самоуверенный Новиков сначало решил, что он заставит их и назвать свои фамилии, и работать. Но ошибся: избиваемые им плетью, они по старому, называли себя рабами божьими и умоляли застрелить их. Эта просьба духоборов бесила полунормального Новикова и после нея он бил их с новыми силами, которые ему давало бешенство... Родственники духоборов ежемесячно высылали им черные сухари, но ни одному духобору ни разу Новиков посылки не выдал. Жили они на трехстах граммах хлеба и на «горячей пище» в виде воды, в которой варилось пшено. <...>

К «загибу» на Конд–острове ведет уже одно недостаточное питание: ни с 300 граммами скверного хлеба без работы, ни с 500 при работе — выжить невозможно. Кондовцы находятся поэтому в состоянии постоянного и острого голода — настолько острого, что с жадностью поедают сырой гнилой картофель, а сало разлагающегося тюленя им кажется лакомством... <...>

В ноябре 1929 года Новиков сдал Конд–островский пункт чекисту Сошникову и выехал в распоряжение управления лагерей в Кемь.
— Ну, а как поживают «христосики»? — продолжал интервьюировать [его] Рощупкин.
— Пока что загнулось пятнадцать человек. А зимой, не беспокойся, загнутся все, — опять обнадежил Новиков…

Среди свидетельств, собранных в "Архипелаге-Гулаге" Александра Солженицына, так же есть эпизод, скорее всего, рассказывающий о федоровцах.

"Летом 1930-го года привезли на Соловки несколько десятков сектантов, отрицавших всё, что идёт от антихриста: нельзя получать никаких документов, ни паспорта, нельзя ни в чём расписываться, ни денег брать в руки нельзя. Во главе их был седобородый старик восьмидесяти лет, слепой и с долгим посохом. Каждому просвещенному человеку было ясно, что этим сектантам никак не войти в социализм, потому что для того надо много и много иметь дела с бумажками, - и лучше всего поэтому им бы умереть. И их послали на малый Заяцкий остров - самый малый в Соловецком архипелаге - песчаный, безлесный, пустынный, с летней избушкой прежних монахов-рыбаков. И выразили расположение дать им двухмесячный паек - но при условии, чтобы за него расписался в ведомости обязательно каждый из сектантов. Разумеется, они отреклись. Тут вмешалась неугомонная Анна Скрипникова, уже к тому времени, несмотря на свою молодость и молодость советской власти, арестованная четвёртый раз. Она металась между бухгалтерией, нарядчиками и самим начальником лагеря, осуществлявшим гуманный режим. Она просила сперва сжалиться, потом - послать и её с сектантами на Заяцкие острова счетоводом, обязуясь выдавать им пищу на день и вести всю отчётность. Кажется, это никак не противоречило лагерной системе! - а отказали. "Но кормят же сумасшедших, не требуя от них расписок!" - кричала Анна. Зарин [начальник лагеря - ред.] только рассмеялся. А нарядчица ответила: "Может быть это установка Москвы - мы же не знаем..." (И это, конечно, было указание из Москвы! - кто ж бы иначе взял ответственность?) И ИХ ОТПРАВИЛИ БЕЗ ПИЩИ. Через два месяца (ровно через два, потому что надо было предложить им расписаться на следующие два месяца) приплыли на Малый Заяцкий и нашли только трупы расклёванные. Все на месте, никто не бежал..."

Позже Варлам Шаламов встречал федоровцев в Сибири и на Колыме. Вот фрагмент его эссе «Сергей Есенин и воровской мир»: «Этап, который шел на север по уральским деревням, был этапом из книжек – так все было похоже на читанное раньше – у Короленко, у Толстого, у Фигнер, у Морозова… Была весна двадцать девятого года. Пьяные конвоиры с безумными глазами, раздающие подзатыльники и оплеухи, и поминутно – щелканье затворами винтовок. Сектант-федоровец, проклинающий «драконов»; свежая солома на земляном полу сараев этапных изб; таинственные татуированные лица в инженерских фуражках, бесконечные проверки, переклички, счет, счет, счет…»

Косвенным свидетельством о федоровцах в заключении можно считать следующий фрагмент из рассказа Шаламова «На представку»: «…Не знай я, что Наумов железнодорожный вор с Кубани, я принял бы его за какого-нибудь странника – монаха или члена известной секты «Бог знает», секты, что вот уже десятки лет встречается в наших лагерях».

Думается, прежде всего их имел в виду Шаламов, когда писал "единственная группа людей, которая держалась хоть чуть-чуть по-человечески в голоде и надругательствах, - это религиозники-сектанты - почти все и большая часть попов..." Это понятно: в отличие от подавляющего большинства зека, они понимали, за что сидят, в их страданиях был смысл.

Война

Начало войны, наступление немцев было воспринято истинно-православными как исполнение апокалиптических пророчеств, посланное Богом наказание. Основной стратегией верующих было уклонение от призыва и дезертирство - это была чужая война. (Хотя надо заметить, что на соседнем Дону наблюдался массовый переход на сторону немцев - в созданные Вермахтом казачьи части записалось порядка 80 тысяч человек.) В 1944 году в селе Козловка был схвачен и первый раз осужден на лагерь и Александр Перепеченых, сбежавший с призывного пункта и два года скрывавшийся в лесу.

В 30-х и 40-х части федоровцев удалось вернуться из лагерей на родину. Они стали восстанавливать связи и устраивать по домам нелегальные моления. Следственные дела сообщают, что во время войны подпольные группы федоровцев существовали в Ново-Калитвянском, Россошанском, Писаревском районах. В 1944 году НКВД начало борьбу с разного рода партизанами - от чеченских до латышских - методом массовых депортаций. Летом 1944 года Берия передал Сталину докладную о высылке из Воронежской, Рязанской и Орловской областей в Сибирь 1673 человек истинно-правосланых христиан:

"Рядовые участники живут в домах с замурованными окнами, мужчины отпускают волосы, женщины отвергают брак... Сектанты ведут паразитический образ жизни и проводят антисоветсткую работу: налогов не платят, от выполнения государственных обязательств и от службы в Красной армии уклоняются, на вызовы в советские органы не являются, соответствующих документов не принимают. Из-за боязни советского влияния на детей участники организации не пускают их в школу и воспитывают в духе враждебности к советской власти. Аресты активных участников не оказывают должного воздействия на членов организации в силу существующего у них поверья: "Кто арестован и сидит в тюрьме, тот избран богом, находится на кресте и ему обеспечено царствие небесное.""

Поскольку аресты должного воздействия не оказывали, верующих решили всех скопом выселить в тайгу - в Омскую и Новосибирскую области, Алтайский и Красноярский края - "рассредоточив их там в нескольких спецпоселениях, где они будут находиться под наблюдением НКВД." Это, кстати, была самая массовая депортация русского населения в тот период.

Раскол с РПЦ и беспоповство

Взаимоотношения истинно-православных с РПЦ довольно подробно описаны в книге церковного историка Алексея Беглова "В поисках безгрешных катакомб".

"Середина 1940-х, - пишет Беглов, - стала рубежом в жизни церковного подполья. До этого незарегистрированные общины в целом представляли собой единый, слабо расчлененный континуум." После открытия церквей, произошедшего во время войны, истинно-православные встали перед выбором: "лояльность Патриаршей Церкви и возможность вернуться к храмовому богослужению или оппозиционность и окончательный уход в подполье". По словам Беглова, примерно две трети подпольных общин легализовались - прежде всего, церковные группы, возглавлявшиеся духовенством и монашеством. А меньшая часть - в основном крестьяне-единоличники - ушли в окончательный раскол. Основным аргументом против хождения в открытые церкви было: "там молятся за Сталина, а за антихриста нельзя молиться..." "Эти церкви советские, а не прежние - христианские..." "Священники в этих церквях поставлены из партии, под ризами у них медали, службу они ведут сокращенно, не так как раньше была служба, они обновленцы, поэтому в церковь ходить никогда не надо..."

"Так в 1940 гг. формируется религиозная субкультура, альтернативная базовой религиозной культуре Патриаршей Церкви. Позднее носители этой субкультуры усвоят себе имя "катакомбников"..." Беглов описывает черты этой субкультуры общие для разных групп ИПХ: "редукция богослужений, исчезновение таинств... уверенность в особой благодатной одаренности лидеров... напряженные эсхатологические ожидания... представление о том, что благодать у Церкви отнята и теперь проявляется у святых мест". Описание совершенно верное: вместо литургии федоровцы поют духовные стихи, своего покойного лидера Арсения Иващенко чтут как святого, ждут конца света и почитают "святые места". Ошибка только в том, что автор почему-то считает эту субкультуру новой, советской мутацией "базовой религиозной культуры Патриаршей Церкви". Хотя, конечно, все эти черты издавна присущи раскольничьей субкультуре, бывшей составной частью культуры русского крестьянства, по крайней мере, с 16-го века. Эта субкультура "народного православия", маленьких мистических деревенских сект, почитания "старчества" и "святых мест" многократно описана дореволюционными авторами. В ХХ веке она, конечно, эволюционировала, но не перестала быть собой.

Взаимоотношения этой культуры с церковным православием всегда были сложным сочетанием симбиоза и антагонизма. Но нам очевидно, что крестьяне-федоровцы ничего особо не "редуцировали", а просто сохраняли привычную для себя деревенскую религиозную практику. Именно она была для них "базовой" - а не церковная. Крестьяне защищали свой уклад, стиль жизни и мировосприятие. Церковь им была важна, прежде всего, как символ старой жизни. Когда РПЦ легализовалась в советской действительности, они от нее отвернулись.

Считая, что "благодать с цекрви снята" и "истинного священства больше нет" федоровцы отказались от таинств, причастия и литургии - все равно на дворе последние времена. В практике осталось то, что крестьяне могли делать сами - молитвы, собрания, пение духовных стихов, чтение текстов. Переход к беспоповству происходил по тем же идейным основаниям, что у старообрядцев в 17 веке - очевидно "зашитым" в народной религиозной культуре.

После войны

Мы довольно мало знаем о федоровских общинах до конца 60-х годов. Главные свидетельства - следственные дела, отчеты органов госбезопасности, партийных органов. В январе 1945 г. Особым Совещанием при НКВД к различным срокам заключения и ссылки были осуждены 32 участника секты, в том числе, "Матушка Мария" - Мария Михайловна Пархоменко, мать лидера федоровцев, расстрелянного в 1929-м. В первый раз вместе со своим мужем С.Е.Пархоменко она была осуждена в 1929-м - к 10 годам концлагерей с конфискацией имущества, а в 1945 г. повторно осуждена к 8 годам тюрьмы. Среди других дел можно отметить дело 24-летнего Василия Рыбалкина, сына Федора. В первый раз он был осужден в 1938 г. на 3 года ИТЛ. В 1943-1944 гг. дважды задерживался органами за "антисоветскую деятельность" и оба раза совершал побеги из-под стражи. В 1944 г. арестован и в 1945 г. осужден Особым Совещанием при НКВД СССР на 8 лет ИТЛ - однако направлен на принудительное лечение в Казанскую психиатрическую тюремную больницу.

Вот например, фрагмент справки 1948 года Воронежского обкома ВКП(б) о деятельности религиозных групп и сект на территории Воронежской области: «В данное время небольшие группы и одиночки сектантов «федоровцев» проживают в Россошанском, Подгоренском, Писаревском, Петропавловском, Радченском районах, как правило, все они единоличники, участия в общественно-политических мероприятиях не принимают. В январе 1948 года в Радченском районе за антисоветскую деятельность арестованы и осуждены 3 сектантки-федоровки, которые еще в 1930 году были судимы и по отбытии наказания вернулись в Радченский район и снова проводили вражескую работу. Все они вели бродячий, паразитический образ жизни, перебираясь из одного села в другое. Будучи резко враждебно настроены к Советской власти, среди населения распространяли разные провокационные слухи и клеветали на Советскую власть». В том же году был арестован во второй раз и автор этой книги.

Согласно архивам, в 1950 году в Россошанском, Ново-Калитвянском и Михайловском районах были арестованы 58 федоровцев во главе с Николаем Стаценко, обвинены в антисоветской агитации. В 1952 году в Петропавловском и Радченском районах Воронежской области и Мигулинском районе Ростовской области были арестованы и осуждены на лагерь 7 федоровцев. Идеологом группы следствие считало Арсения Иващенко, а руководителем – Екатерину Шабельскую.

Из взятых нами в Тишанке интервью мы знаем, что третьим ареалом федоровщины в 40-х - 50-х (помимо юга Воронежской области и северного Дона) годах был север Краснодарского края. Центром общины был хутор Цун-Цун Кущевского района, почти целиком состоявший из единоличников. Лидером общины был Алексей Арепьев, странствующий лудильщик и проповедник, так же бывший участником федоровского движения 20-х годов. К сожалению, мы знаем о нем очень мало, так как со следственными делами цун-цунской общины пока никто не работал.

В пятидесятых в федоровское движение было вовлечено, по-видимому, несколько сотен человек. Впрочем, судить об этом сложно, поскольку федоровцы, как отмечалось, были просто частью большого истинно-православного подполья.

Высылка "тунеядцев"

В 1959 году цун-цунская община была раскрыта, а большинство её членов посажена. В 1961 году та же участь постигла федоровцев в Воронежской области. Гонения против "катакомбников" шли в русле антицерковных репрессий всесоюзного масштаба. Секретное постановление 1958 года предписало всем партийным, общественным и государственным органам развернуть широкое наступление на «религиозные пережитки». Началось закрытие церквей, духовных семинарий, закрыты два десятка монастырей. «Резко усилилась и деятельность органов госбезопасности по сбору данных о «подрывных актах церковников»... В период с 1958 по 1960 год в Воронежской, Липецкой областях, Татарии и Чувашии прошли массовые аресты участников «антисоветского подполья церковников, сторонников так называемой Истинно-Православной Церкви тихоновской ориентации». «В период с 1961 по 1964 год было арестовано и осуждено по религиозным мотивам 1234 человека, в основном это коснулось клириков и верующих, арестованных по делам ИПЦ <…> она была включена в список запрещенных организаций».

Хрущевские религиозные репрессии в массе известны менее, чем репрессии первых десятилетий советской власти. По форме они отличались, но по сути были порой не менее жестоки. В отличие от "троек" Большого Террора, в 60-х судебные заседания проходили открыто, с привлечением активистов из местного населения, с участием общественных обвинителей и адвокатов (от которых обвиняемые чаще отказывались – «Бог мой защитник на Него и уповаю») - и носили показательный характер. Тайные священнослужители приговаривались на сроки аж до 25 лет лагерей (1958 год), а миряне – к 10 годам.

Большинство фёдоровцев были осуждены административно по хрущёвскому указу «О борьбе с тунеядством» (****), так как они отказывались вступать в колхозы, а работали по договорам. Нежелание официально трудоустраиваться было общим для "катакомбников" и было связано со строгим соблюдением двунадесятых праздников. В третий раз автор книги был арестован в 1961 году. На ссылке федоровцы продолжали отказываться от официального трудоустройства, что вело к суду и отправке в лагерь. Там упорный отказ от работы, как правило, приводил к фактически бессрочному заключению в изолятор - и порой, к голодной смерти.

На ссылке и в лагерях две ветви федоровцев - кубанская и донская - узнали о существовании друг друга и начали переписываться. Там же они встретились со многими другими истинно-православными группами, например, с такой уникальной группой как «молчуны», члены которой разговаривали в заключении только с представителями ИПЦ. Со ссылки большинство федоровцев освободились в 1969 году. К этому моменту общепризнанным харизматическим лидером секты стал Арсений Иващенко (Алексей Арепьев к тому времени умер). После освобождения в 1966 году он поселился в Батайске. Туда стали съезжаться освобождающиеся из Сибири федоровцы. Однако затем, чтобы не быть на виду у властей, было принято решение коллективно переехать в глухую деревню — село Старая Тишанка Таловского района Воронежской области. Туда, несмотря, на сопротивление местных властей, постепенно переселилась вся община (около 120 человек).

Старая Тишанка

Федоровцы жили тихо, мало пересекаясь с местным населением, работали строителями по договорам с окрестными колхозами. Община представляла собой подобие коммуны, все важные работы делались сообща, коллективной была забота о стариках и больных. Фёдоровцы исповедовали нестяжательство, не употребляли табак и алкоголь, не смотрели телевизор. В быту они сохраняли много дореволюционных черт, исчезнувших в советской деревне.

Литургия как таковая в общине отсутствовала, но по воскресеньям (и, разумеется, по праздникам) федоровцы сходились на «собор», где читали Псалтирь, Евангелие, а после смерти Арсения Иващенко (в 1984 году) ещё и его сочинения моралистичного характера. Кроме того, фёдоровцы пели православные тропари и ирмоса, а также народные духовные стихи, уникальное собрание которых (около 300 псальм) сохранила община.

Субкультурно и внешне федоровцы были близки к другим истинно-православным группам. Правда, члены секты считали, что после Второго Пришествия они живут в состоянии, так сказать, вечной Пасхи. Это сказывалось, например, на мягком отношении к постам и круглогодичном взаимном приветствии «Христос Воскрес! – Во истину воскресли!». Кроме того, от большинства групп ИПХ (привыкших к подполью и весьма закрытых), федоровцы отличались открытостью. Жизнь в глухой деревне позволяла общине не особо заботиться о конспирации - да и вообще прошедшие лагеря старики мало чего боялись. Поэтому федоровцы радушно принимали гостей, в частности журналистов и историков.

Явным отличием их жизни от окружающей колхозной была удивительная сердечность отношений и пронизывающий все дух взаимопомощи. Когда кому-то надо помазать хату, построить сарай, вскопать огород и заготовить дрова, это делается всем "миром". Люди делятся друг с другом излишками урожая, все вместе заботятся о немощных стариках - и т.д. Думается, это и было главным, что пытались защитить федоровцы от гусениц советской власти. Пройдя лагеря, тюрьмы и ссылки, они сохранили человеческие отношения, свойственные дореволюционной крестьянской общине. Бросалось в глаза, что, в отличие отбывших колхозников, они чувствовали себя свободными и самодостаточными людьми.

В 1970-90-х годах федоровцы были, видимо, самой большой и цельной истинно-православной общиной. Однако важным догматическим пунктом их убеждений было принципиальное безбрачие, основывавшееся на вере в то, что благодать ушла из Церкви, а, стало быть, нет священства, способного осуществлять таинства. Этим федоровцы походили на ранние апокалиптические толки старообрядчества. В результате община была обречена на естественное вымирание. Сейчас в Тишанке осталось около 20 фёдоровцев, в основном стариков.

Ирина Осипова, Сергей Быковский, Шура Буртин

* Позже в архиве Александра Евгеньевича мы нашли черновики рукописи с некоторыми стихами. В книжку они не вошли, но кое-что есть в фотогалерее к этому материалу.

** Специального исторического исследования, посвященного федоровцам, нет. Если история репрессий против священства ИПЦ худо-бедно изучена, то крестьянские движения исследованы очень мало. Следует сказать об источниках информации. Есть брошюра С. Навагинского 1929 года, которая в духе времени трактует движение федоровцев как борьбу крестьянской мелкой буржуазии и выразительницы ее интересов – церкви против советской власти. С фактологической точки зрения эта брошюра ценна, равно как номера воронежской газеты «Коммуна», в которых освещался процесс над федоровцами, и оставшаяся после процесса кинохроника.

Другой источник - следственные дела федоровцев, хранящиеся в Центре документации новейшей истории Воронежской области. Наконец важнейшим источником информации являются сами федоровцы - жившие и те, кто ныне еще проживает в Старой Тишанке, - с ними были взяты многочисленные интервью. В их личных архивах сохранились документы, фотографии, газетные вырезки, записи духовного содержания. Частично интервью с федоровцами (среди прочих представителей ИПХ) были опубликованы в книге Ирины Осиповой «О, Премилосердный… Буди с нами неотступно…» (Там же опубликован обзор следственных дел и воспоминания о Федоре Рыбалкине). Достаточно подробный анализ идеологии федоровцев и близких к ним групп дан в книге Алексея Беглова "В поисках «безгрешных катакомб»".

*** К тому времени "обновленцы", то есть сторонники столичного реформистского движения "Живая Церковь", при помощи ГПУ захватили руководство РПЦ. Весной 1923 года Второй Поместный Всероссийский Собор вынес резолюцию о поддержке советской власти и объявил о извержении из сана «бывшего патриарха» Тихона. Собор постановил перейти на григорианский календарь, а также ввёл институт белого (женатого) епископата. В 1923 году новая церковная власть, по некоторым данным, контролировала две трети из 30 тысяч действовавших в то время храмов. Часть настоятелей послушно выполняли приказы нового руководства, часть оставались верными опальному патриарху Тихону. В крестьянской среде нововведения, естественно, вызвали массовое неприятие. С этого момента слово "обновленец" стало ярлыком.)

**** Указ Президиума Верховного Совета РСФСР от 4 мая 1961 «Об усилении борьбы с лицами (бездельниками, тунеядцами, паразитами), уклоняющимися от общественно-полезного труда и ведущими антиобщественный паразитический образ жизни».

×
Понравилась публикация? Вы можете поблагодарить автора.

Авторизуйтесь для оставления комментариев


OpedID
Авторизация РР
E-mail
Пароль
помнить меня
напомнить пароль
Если нет — зарегистрируйтесь
Мы считаем, что общение реальных людей эффективней и интересней мнения анонимных пользователей. Поэтому оставлять комментарии к статьям могут посетители, представившиеся нам и нашим читателям.


Зарегистрироваться
Материалы по теме
Новости, тренды








все репортажи
reporter@expert.ru, (495) 609-66-74

© 2006—2013 «Русский Репортёр»

Дизайн: Игорь Зеленов (ZOLOTOgroup), Надежда Кузина, Михаил Селезнёв

Программирование: Алексей Горбачев ("Эксперт РА"), верстка: Алла Парфирьева

Пользовательское соглашение